Записки Анания Жмуркина - Сергей Малашкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я лежал с закрытыми глазами, и мне было необыкновенно хорошо, — вокруг меня была какая-то особая тишина, и эта особая тишина благоприятно успокаивала, заставляла спокойно лежать с закрытыми глазами как можно больше, а если можно, то и целую вечность. Я лежал и слушал. Надо мной шумели деревья, издалека доносился беспрерывный гул грозы: на фоне шума деревьев и гула грозы шел тихий человеческий разговор:
— Сколько работы предстоит.
— Да, придется поработать.
— Ты видишь — вся площадь завалена тяжелоранеными. Я второй раз вижу такое количество раненых: под Варшавой и вот здесь… Там, под Варшавой, было, пожалуй, больше…
— А ты, Александр, давно на этом фронте работаешь?
— На германском — недавно, месяца два с половиной… А вообще-то я работаю на фронте с самого начала войны, но только больше на австрийском…
— А я все время на этом.
— Ты знаешь, что старший доктор послал вестового, чтобы выслали на помощь четырех врачей?
— Да, мне об этом говорили. По-моему, это необходимо. Если не пошлют на помощь — беда: весь лес будет завален ранеными. Ты видишь, как по шоссейной дороге текут раненые? Они текут, как капли из продырявленного океана, и кажется, что этим каплям не будет конца.
— Да, по всем направлениям идут: по лесу, по тропинкам, но больше всего по шоссе. А ты видишь, сколько идет легкораненых?
— Да-а, если бы делать перевязку и легкораненым, то тут бы скопилась не одна армия. А ведь там, в земле, не видно людей — пустыня…
— Да, мертвые Орковы поля…
— По таким полям и Дант не гулял.
— Вы что это стоите? — послышался недалеко от меня третий голос. — Надо подтаскивать.
Я открыл глаза и взглянул: надо мной шумели разноцветной листвой березы, осины, звенели необычайно зелеными иглами сосны, ели; сквозь вершины деревьев и просветы било серо-желтое небо, смотрело на меня единственным глазом, который был не больше сморщенного печеного яблока. От такого неба и солнца мне стало жутко, больно, и я вздрогнул, так как остро почувствовал, что нахожусь не в приятной тишине, а все еще в окопах, вязну в разложившемся человеческом мясе.
— Куда же подтаскивать? У операционных столов больше тысячи.
— Уже?
— Разве?
— А ты думал?.. Теперь, брат, благодаря войне хирургия высоко шагнула. Мне кажется, что в этом лесу мы не людей режем, а кромсаем бревна на дрова и сваливаем.
— Так это мы сейчас…
— Поживей, ребята!
Через полчаса очередь дошла и до меня. Меня положили на носилки и понесли. Когда меня несли, мне было приятно, и от слабости немного кружилась голова. Несли недолго, и меня свалили в общий ворох тяжело стонущих людей. Я поднял голову и попросил одного санитара, чтобы он помог мне сесть. Санитар остановился, посмотрел на меня, но ничего не сказал и направился обратно. Я попробовал было подняться, но сильная боль в левом боку заставила меня стиснуть зубы и повалиться на правый бок.
«Что же это такое? — подумал я. — Боль в боку?»
Недалеко перед моими глазами, в нескольких шагах от меня, за большими, сбитыми из досок столами работали два врача. Они были в белых халатах с высоко засученными рукавами. Они работали быстро, так, что восемь человек еле успевали подавать на столы раненых и убирать из-под ножей. Врачи работали спокойно, изредка перекидываясь словами. Я с жадным любопытством наблюдал за страшной работой хирургов. Изуродованные, окровавленные люди, какие-то обрубки без рук и без ног, похожие на бочонки, лежали около меня, потеряв человеческий облик и человеческую речь, по-звериному выли, ляскали зубами, требовали смерти, а когда их отрывали от земли и несли на столы, под ножи и пилы, они затихали и, побыв несколько секунд под руками врачей на операционных столах, умиротворенно затихали, умиротворенно уходили в вечность. Их уход был страшен и радостен. Они — мертвые — были похожи на большие стеклянные бутыли, на белые бочонки из-под соленого масла. А живые еще хуже. Живые, как надутые пузыри, лежали на земле, жили животом, то поднимая его, то опуская. В такой жизни было больше жути и ужаса. И я, глядя на эти пузыри, содрогался от боли, жалости, и мне невыносимо хотелось, чтоб и эти живые трупы не оставались на земле, а уходили бы вместе со своими конечностями, но врачи равнодушно, со строгой деловитостью делали свое жуткое дело, не желая даже знать, выживут ли эти обрубки или тут же отойдут в вечность. Возможно, так было нужно? Возможно, врачи хорошо знали, что делали? Возможно, они делали это для того, чтобы эти живые, безрукие, безногие бочонки служили памятником человечеству, говорили, кричали своим уродством о цивилизации двадцатого века, о великой культуре? Возможно, они это делали для того, чтобы человечество не так скоро позабыло ужасы войны? Возможно, что врачи хорошо знали, что, не видя этих живых бочонков, человечество опять заживет беззаботно и, ожирев в своем свином логове, самодовольно будет похрюкивать и хвастаться своей культурой?.. Так, размышляя о человечестве, я настолько забылся, настолько увлекся, что даже позабыл, что я нахожусь в огромной куче людей, перемятых мялкой войны. Гуляю с Данте по зловещим пещерам ада и гляжу на изуродованные человеческие тела и громко рассуждаю: «Несносный запах тленья от заживо гниющих исходил туда, где суд всевышнего казнил».
— Это что такое, а? — Я открыл глаза: передо мной стоял со сложенными руками на груди врач и смотрел на меня, улыбаясь.
— Как фамилия?
Лицо врача было сурово, было оно плохо выбрито, но, несмотря на это, оно приятно светилось из светло-рыжей растительности, обливало лаской, а небольшие голубые глаза говорили о том, что и он так же страдает, как вот и эти люди, что валяются рядом со мной и над которыми ему приходится не покладая рук работать круглыми сутками.
— Жмуркин, — ответил я.
— Мужичок… — улыбнулся он и обратился к другому врачу, который стоял к нему спиной и продолжал свое дело: — Знает «Божественную комедию». Ты слышишь, Петр Петрович, этот мужичок знает Данте.
Петр Петрович подошел ко мне. Он был необыкновенно толст и тяжело дышал; на его круглом, хорошо выбритом лице дрожали капли пота. Он, вынимая из кармана черный, с гравюрой Льва Толстого портсигар, спросил:
— Откуда?
Я ответил.
— А-а-а, из центральной России! Да-а, такие мужички, как ты, не редки, братец мой, не редки. Так ты знаешь «Божественную комедию»? Так-так, — протянул он и повернулся ко мне спиной, и покатился обратно к столу, а когда подошел к столу, крикнул: — Михаил Васильевич, давайте его сюда… Мы над ним будем работать, а он нам почитает из Данте.
Михаил Васильевич ласково улыбнулся, сказал мне несколько теплых слов и обратился к санитарам:
— Разденьте и подайте на стол.
Через несколько минут я лежал на столе, надо мной стоял Петр Петрович и черными вишнями глаз внимательно осматривал левую кисть руки и левый бок.
— Пустяки, — сказал он, — ну, а теперь, голубчик, почитай нам из «Божественной комедии», а мы послушаем. Ну, начинай. Читать можешь с закрытыми глазами.
Я стал читать 29-ю песню:
О, что за вид являли безотрадныйЛежавшие недвижно кучей смрадной!За шагом шаг мы двигались во мглеСреди больных, стонавших от недугаИ ползавших бессильно по земле.
А в это время Петр Петрович говорил Михаилу Васильевичу:
— Некрасов верно предсказал, что придет времечко, когда не Милорда глупого, а Гоголя, Белинского мужик с базара понесет.
— Вы что же думаете — оно пришло?
— Пришло, Михаил Васильевич, пришло. Ты разве не видишь, что мужичок не Гоголя тащит, а великого Данте?
— Но ведь это редкостный экземпляр.
— Да, но это показательно.
— Еще далеко…
— Нет, недалеко. Он, мужичок, уже идет с своей культурой… Он скоро предъявит нам жестокий счет на понимание не только Гоголя, Белинского, но и Данте.
Невыносимая боль подступила к моему сердцу, в глазах потемнело, и мой рассудок стал мутиться, и слова «Божественной комедии» стали застывать на моем языке:
…и что за вид являет безотрадный…
— Читай, читай, голубчик… Читай!
Но я сорвался со стола, поплыл, поплыл в мутно-розовое пространство, и мне так стало хорошо, а главное — я почувствовал себя гораздо легче пуха одуванчика.
1924—1926
Часть третья
У ЖИЗНИ В ОТПУСКУ
IГолова тяжелая. Во рту сухо. Вокруг мрак. Тишина. Только где-то в стороне, во мраке, гул, лязг и звон металла. Оттуда же отдельные человеческие голоса. «Что со мной?» — невольно подумал я и стал всматриваться. Никого. Веки закрылись, давили на зрачки… «Кажется, что я нахожусь в яме?» Колыхнулся мрак, поднялся, как занавес. В глазах: зал, раненые на соломе, врачи и санитары в белых халатах, забрызганных кровью, простые сосновые столы. Я хотел поднять голову и не мог. Открыл веки: не вижу зала, соломы и столов. Нет врачей, санитаров и раненых. Мрак. Сладковатый запах. Он неприятен, как смоченная в теплом уксусе вата. Он лез в нос и рот. Я задыхался.