Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Никон, а Никон! Пойди отругай Одарку, а то сегодня от ее кур на грядках отбою не было.
Дядя Никон молча приставляет палку к завалинке (без палки он как ребенок, смирный и беспомощный), подходит к соседкину тыну и — ему все равно, во дворе Одарка или в хате, слушает его или нет, — не спеша заводит:
— Ты, Одарка, скольк-ки разов тебе было сказано? Это… курей в огород не пускала бы. Потому, вишь, как ни говори, а ущерб делают, да еще и немалый. Скольк-ки ж можно терпеть, а?
И долго так бубнит, медленно, привычно, как по писаному, пока тетка не выглянет за порог да не скажет:
— Хватит, Никон, иди ужинать.
Тогда дядя, подхватив рукой протез выше колена, чтобы легче было его тащить, идет к хате и устало, будто только что махал цепом, говорит:
— Ху-ух… Что там у нас на ужин?
Но порой ему словно бы надоедает быть таким, каков он есть. Порой в нем поселяется дух противоречия. Это по-моему. А по-теткиному: «О, уже его какая-то нечистая сила мордует!»
Чаще всего бывает это, когда машина не заводится. Тогда ему ничего не говори, потому что всему будет возражать — сердито и упрямо. Станет, бывает, у ворот, обопрется на костыль и ждет, пока кто-нибудь будет идти. А на лице как написано: а ну-ка, пусть кто попробует сказать мне, что небо вверху… сразу отбрею!
А тут случился молоковоз. Кони мокрые, аж пар с них валит, сам промок до нитки: только что полоса дождя по ту сторону реки, где молочная форма, прошла.
— Чего это ты, Мирон, мокрый? — дядя ему.
— Дождик намочил, — смирненько улыбается Мирон, останавливая коней, маленький, щупленький, как сверчок.
— Где? Какой дождь?.. — угрюмо спрашивает дядя.
— В Портновке. Хороший дождик, тепленький.
— Хе-ге! — уже зловеще вскрикивает дядя Никон. — Не ври. Там дождя не было. Я ж видел: тучу вон туда потянуло, — показывает костылем куда-то в сторону.
— Да, может, и так, — смирненько соглашается Мирон и погоняет коней, а дядя идет к хате и бормочет:
— Что я — слепой, не видел, куда туча пошла…
А как-то среди лета решили мы всем семейством пристроить к хате веранду — «чтоб было, как у людей». Обтесали дерево, заложили фундамент… Принялся я за оконные рамы.
— А что это ты затеял? — не понял дядя.
— Рамы вяжу, — отвечаю, — чтоб стекла было куда вставлять.
— Кие окна, кие рамы! — наежился он вдруг (тогда его как раз «нечистая сила мордовала»), — Все стены будут глухие. Вон у Семена Андрияновича — все глухие.
— Так это ж веранда, а не чулан!
— Зато зимой затишек.
— И у нас будет затишек, как вставим стекла. Хату ведь не продувает?
— Хе-ге, то хата. А это — веранда.
К вечеру дядя отошел — из города ему привезли заряженный аккумулятор, — ходил вокруг машины и напевал:
Пускай будут окна,
Пускай будут окна…
— Хе-ге! — доносит до меня ветер дядин голос из кабины. — Это ты, товарищ, неправильно говоришь. Я свою машину, как вот эти пять пальцев, знаю!
О! Ну, теперь мы наторгуем. Теперь дядя будет спорить на базаре с каждым покупателем. А может, пока доберемся, и угомонится — как-никак за прибылью едет, а не на разорение. К тому же у него есть два «хе-ге»: одно — доброе, второе — упрямое. Сейчас он употребляет, кажется, доброе…
Я смотрю на небо, припаханное ровными розовыми ломтями туч — солнце взошло, — и представляю себе крест на Шведской могиле, что ночью, верно, белел изморозью, а сейчас, под солнцем, сияет капельками росы; глубоко, до самого дна груди, вдыхаю холодный и чистый, как колодезная вода полтавских околиц, воздух.
На базаре, куда нас все-таки подбросил водитель за пачку «Беломора», дядя Никон говорит мне:
— Значит, так: я пошел ставить печати на легких и печенке… Чего ты смеешься? Может, наш кабанчик больной был. Смеется! А ты иди место занимай в мясницкой и жди меня.
Я занимаю место против свободного окошка, возле которого уже толпится народ:
— Что у тебя, парень, свинина? Старая? Молодая?
— Придет хозяин с печатями — узнаете, — отвечаю.
Вскоре возвращается дядя, возбужденный, суетливый.
— Все! Начинаем. Сейчас найму мясоруба — и начинаем. Я знаю, как с ними разговаривать…
Он идет в угол мясницкой, где вокруг полнощеких и толстоплечих мясорубов столпились дядьки-наемщики, и через минуту уже ведет под руку какого-то морданя в белом переднике поверх ватника, что-то шепчет ему на ухо, подмигивая и хлопая себя ладонью по карману, под которым гудит протез. Потом они поворачиваются спинами к окошку, у которого толпится народ, горбятся так, будто прикуривают из одной ладони, и быстро расходятся.
Дядя Никон развязывает мешок и, довольный, заговорщицки подмигивает мне:
— Думают, ежели мужик — селянин, так им можно ботинки зашнуровывать. Мы тоже, брат, не из опилок сделаны… Хотел шесть, а я ему — пять!..
— За сколько наняли? — спрашивает у него какая-то тетенька в новенькой плюшевой кофте, из-под которой свисают длинные кисти платка. Ее хозяин, наш сосед по окошку, уже торгует, лихо выкрикивая:
— Ну, еще кому свеженького сальца да мясца на котлеты! Еще кому…
— За пять, — отвечает дядя с таким видом, что тут, мол, голубка, нужно быть пооборотистее, иначе надуют…
— А мы за три! — радуется тетенька. — Это он вас подковал!
Дядя выпрямляется над мешком и обиженно смотрит в равнодушную спину рубщика, который острит топор, потом оборачивается ко мне и нарочито бодро говорит:
— Ничего, зато мы его заставим рубить мясо так, как нам угодно!
— Ничего, ничего, — соглашаюсь быстро, отводя глаза, потому что мне страх как жаль его… Не двух рублей, а его самого.
Дядя Никон, должно быть, понял это по-своему и зашептал быстро-быстро:
— Да ты, Илюша, не стесняйсь. Я… чего, я понимаю: студент, без пяти минут учитель, можно сказать, а тут стой возле прилавка с мясом… А что поделаешь? Жизнь такая. У этого что-то купил, тому что-то продал, тому даром отдал… Так и выручают люди друг друга до самой смерти… Я бы тебя и не брал, да сам Знаешь, какой из меня грамотей в арифметике.
— Ничего, ничего, — твердо говорю ему. — Будем начинать.
Дядя перегибается через весы, открывает окошко, и пальцы у него заметно дрожат.
Первым у окошка появляется старательно припудренное личико с маленькими, кругло накрашенными губами, похожими на сургучную печать.
— У вас кабанчик или свинка?
— А разве не все равно? — удивляется дядя. — Свинина как свинина: молодая, свежая. Вчера закололи. А уж если