Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оковы к губам приложила!..
Ах, красиво пишут поэты! Из долгожданной встречи супругов, когда не до театральных эффектов, устроить этакую мелодраму, — ни дать ни взять, Дюма, Гюго, «Овод»!.. Но, оказывается, все именно так и было, Некрасов и здесь след в след шел за «Записками»: «Сергей бросился ко мне; бряцание его цепей поразило меня: я не знала, что он был в кандалах. Суровость этого заточения дала мне понять о степени его страданий. Вид его кандалов так воспламенил и растрогал меня, что я бросилась перед ним на колени в поцеловала его кандалы, а потом — его самого».
Что это значило? Не я первый задаю этот вопрос, не я первый отвечаю в том роде, что, вероятно, она не обезумела от счастья и горя, не потеряла головы — твердо себя помнила. Отчетливо сознавала, почему и зачем приехала, что и кому хочет продемонстрировать преклонением колен: «Бурна-шев, стоявший на пороге… был поражен изъявлением моего уважения и восторга к мужу, которому он говорил «ты» и с которым обходился, как с каторжником».
За реакцией зрителей наблюдают, когда самозабвения нет.
Любовь и потом не пришла, увы. Евгений Якушкин, сын декабриста, увидевший Волконских только в пятидесятых годах писал: «Этот брак, вследствие характеров совершенно различных, должен был впоследствии доставить много гори Волконскому и привести к драме, которая разыгрывается теперь в их семействе».
Избежим расшифровки последних слов, как избегают нескромных слухов, но что правда, то правда: при близком знакомстве, которое только в Сибири и состоялось, обнаружилось, что муж и жена — слишком разные люди. Жена была и осталась женщиной света и блеска, а бывший блистательный генерал-майор опростился, дружил больше с местными мужиками, чем с людьми своего и женина круга, и всему на свете предпочитал огородничество, явив в этом деле истинный гений. Всюду, где принудительно обитал, в Чите ли, в Петровском Заводе, в Иркутске, заводил невиданные оранжереи, выращивал дыни, арбузы и артишоки. В общем, по-французски говорил, как шутили друзья, лучше французов, а в салон собственной супруги приходил, пропахший скотным двором и с клочками сена в бороде.
Да, странный союз. И — странная, снова и снова твержу, женщина, казавшаяся таковой даже рядом с теми, с кем разделила судьбу подруг каторжников и ссыльных; с дамами, согласно жившими в Петровском Заводе на улице, которую местные потом назовут Княжеской, а при них называли — Дамской.
В чем, однако, была странность и удивительность?
Мы, современники ГУЛАГа, при слове «каторга» представляем картины настолько ужасные (колючая проволока, «попки» на вышках, шмоны и БУРы), что, пожалуй, поразимся, узнав хотя бы, как и с чем ехала к мужу одна из декабристских жен, полковница Нарышкина. О, конечно, были дорожные тяготы, были угрозы, и среди них, может, самая страшная — та, что жены лишатся дворянского звания (по-нашему — прав человека) и даже дети, рожденные ими в Сибири, будут считаться казенными крестьянами. И все ж… Вот навыборку то, что везла с собою Нарышкина, отнюдь не порывавшая с привычным укладом, чтоб не сказать — комфортом: двадцать два чепчика, тридцать пар женских перчаток, тридцать ночных рубашек, десятки пар чулок — бумажных, шелковых, шерстяных… И т. д. и т. п. — не слишком, короче, похоже на то, что женщина собирается безропотно переходить в класс париев.
Вообще вот что следует уяснить: духовная мощь людей 14 декабря, восставших и поверженных, измерялась не тем, что они обрели. Этого как раз не предвидели и не знали. Видели впереди победу или смерть («Ах, как славно мы умрем!» — восклицал юный Одоевский), но не каторгу, не рудники, не казарму, не «ты» Бурнашева.
Мощь измерялась тем, что они теряли. Тем, что готовы были терять: состояние, избранное положение в обществе, те самые права.
Что говорить, декабристы и в «каторжных норах» терпели совсем не то, что этапники и колодники из простонародья. И на поселении многие жили с таким минимумом удобств и достатка, какой обычному россиянину показался бы недостижимым максимумом. Но в этом ли дело? Оно в том, что большинство не кляло свой выбор и словно бы не страдало от тоски по утраченному, неся свое бремя с удивительным достоинством. Сказал бы: с легкостью — да и скажу, придет срок, тем более слово не мое. Они сумели начать новую жизнь после того, что называлось гражданской смертью, поистине жизнь после жизни, — и вот тот же князь Волконский открывает в себе не угаданный прежде талант огородника. Невероятный Николай Бестужев, кому прочили будущее большого писателя и великого ученого, являет в неволе невероятное же число побочных талантов: он и живописец, и столяр, и слесарь, и изобретатель всего на свете. Философ Петр Борисов заново находит себя в тончайшем искусстве художника-акварелиста, лихой полковой командир Артамон Муравьев проникает в тайны тибетской медицины… Они — живут! Несть числа перевернутых, но не погибших, погребенных, однако воскресших судеб, в чем, может быть, укоризна будущим поколениям, слишком легко предававшимся отчаянию. И — несомненнейший героизм. Да он, героизм, возможно, и есть прежде всего способность человека оставаться самим собою там, где это, кажется, просто невозможно. Быть естественным в условиях противоестественных, война ли это, или заточение, или хотя бы существование при деспотизме.
Декабристы оставались собою, теми, какими были рождены и воспитаны, когда выходили на Сенатскую или поднимали Черниговский полк. Это — понятно, это еще неудивительно, потому что за всем этим и опыт дворянской фронды, и офицерское доблестное умение презирать опасность в сраженье и на дуэли, и даже отечественная традиция расправляться с неугодившим монархом. Тут сама история их сословия приходила на помощь. Но вот то, что, пойдя в Сибирь, в норы, в дыры, застрявши там на долгие годы, они не опустились и не спились (что им, кстати, сулили: «Твой муж, может быть, запил, опустился!» — именно так отговаривала Волконскую ее сестра графиня Орлова, да и Михаил Лунин мрачно предсказывал эту участь для многих из сотоварищей), то, что они цивилизовали саму Сибирь, внедряя в глухие углы просвещение, — об этом говорят куда реже. Хотя это и есть… Что именно? Какое тут подобрать словцо? Подвиг? Можно, конечно, сказать и так, только отчего-то не хочется. Потому, вероятно, что слишком оно тяжело и натужно для людей, обладавших уникальной естественностью поступков. Той самой легкостью.
«Он не был легкомыслен, — напишет Тынянов как раз о легендарном Лунине, — он дразнил потом Николая из Сибири письмами и проектами, написанными издевательски ясным почерком, тростью он дразнил медведя, — он был легок».
А быть