Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почти в каждом сочинении Рылеева выливается из его души подобное предвещание…» — то есть, понятно, о неизбежной гибели, об искупительной жертве. «Освобождение отечества или мученичество за свободу для примера будущих поколений были ежеминутным его помышлением…» (тот же Николай Бестужев). Но даже если понимающе объясним очевиднейшие гиперболы: «почти в каждом», «ежеминутным» беллетристической склонностью славного мемуариста, не выйдет портрета, лестного для «планщика». Политик, зачинающий политическое деяние, завлекающий на свою сторону множество сотоварищей и точно знающий, что готовит им верную гибель, — не мученик, а чудовище или фанатик; это, впрочем, почти что одно и то же. Во всяком случае, это не настоящий Рылеев, не «революционер, сильный характером», не настойчивый агитатор-прагматик, создатель своего самиздата, не «пружина», а… Ну, не сказать, чтобы тряпка, однако быть таковым, каким изобразил его Бестужев, немного чести.
А как же с исповедью казака Наливайки, героя поэмы, в которой сей истребитель ксендзов и шляхты из XVI века, точнее, однофамилец его, сконструированный по правилам классицистической поэзии, предвидит свою искупительную смерть? Как быть с подобными «предвещаниями», пусть далеко не «ежеминутными», но и вправду нередкими? А очень просто. Действительно — просто, как просто соображение, что, когда клянутся в верности родине, другу, свободе, женщине, демократии или монарху, всегда обещают, ежели что, служить до последней капли крови, положить на алтарь живот, отдать жизнь за други своя… Всегда, будь то поэтическое излияние или воинская присяга, написанная одна на всех. Формулы могут быть разными, суть — одна: для самого ли Рылеева, для его Наливайки, для героя рылеевской «думы» Сусанина, для Дмитрия Донского, идущего в битву, дабы «ярмо Мамая сбросить с плеч».
Не о том, разумеется, говорим, что Рылеев обещал — за себя или за героев своих — неправду. Он был правдив, но был при этом как все. Сугубо индивидуальным его «предвещание» сделала, повторяю, судьба, а если б случилось иначе, если б они победили, что делали б мы с исповедью стародавнего казака? Или — если б царь оказался помягче, если бы обошлось без виселицы и Рылеев пошел вместе с другими в Благодатск, в Читу, в Петровский Завод?.. Тогда бы, наверное, мы назначили на роль «предвещания» строки из поэмы «Войнаровский»:
О, край родной! Поля родные!
Мне вас уж боле не видать!
Вас, гробы праотцев святые,
Изгнаннику не обнимать.
Горит напрасно пламень пылкий,
Я не могу полезным быть:
Средь дальной и позорной ссылки
Мне суждено в тоске изныть.
Вообще слово, которое я настырно воспроизвожу, «предвещание», нуждается в оговорке. Притом — обстоятельной.
Почти доказано, что когда Пушкин в 1822 году написал «Песнь о вещем Олеге», выбрав фигуру легендарно-реального князя, чья смерть, приключившаяся в 912 году «от коня», была предвещена волхвом, — словом, что он вступил тут в косвенную полемику с «Олегом Вещим» Рылеева, написанным незадолго до этого. (Потом полемика будет подхвачена и другим поэтом, Языковым, и любопытнейшей этой переклички нам не миновать.)
Каков Олег у Рылеева? Вернее спросить: что за событие в жизни его избрано для прославления?
Рылеевский князь — это не осложненный никакими сомнениями и даже раздумьями «гражданин»; воин, чьи кровавые подвиги «на Цареградском бреге», к чести Рылеева, не гуманизированы в новохристианском духе; наконец, победитель, утверждающий славянскую славу:
Объятый праведным презреньем.
Берет князь русский дань,
Дарит Леона примиреньем —
И прекращает брань.
Но в трепет гордой Византии
И в память всем векам
Прибил свой щит с гербом России
К царьградским воротам.
Вот эти подвиги и вознаграждены законной «апофеозою»:
Весь Киев в пышном пированье
Восторг свой изъявлял
И князю Вещего прозванье
Единогласно дал.
Вопрос «а парт», в сторону: а одержи-ка Рылеев с друзьями победу над самовластьем, стань он во главе России, уж не эти ли строки сочли бы тогда предвещающими? Вещими…
Что касается Пушкина, то он, ответив вождю декабристов своим «Олегом», еще год спустя, в 1823-м, напишет трагическое и рубежное для себя стихотворение:
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Никто не может быть дальше, чем этот «пустынный», то есть одинокий, а по смыслу стихов — безнадежно одинокий, сеятель, от рылеевского Олега, героя, который неотрывен от своего народа, вождя, который этим народом — «единогласно»! — увенчан. «Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь». Это не могло не быть — и было — решительно чуждо идеологу декабризма, надеявшемуся сломить силу силой. Но отчужденность проявилась уже в «Песни о вещем Олеге» с ее откровенно негероическим сюжетом, в «Песни», для фабулы которой Пушкин, в прямое отличие от Рылеева, избрал не возвышение и славу Олега, а то, чего ни слава, ни власть предотвратить не могли. Смерть его и, хуже того, поражение, когда он, справедливо прославленный своим военным и государственным умом, не сумел понять прорицание и погиб оттого, что уступил в мудрости кудеснику…
Да не в мудрости дело, особенно если понимать ее по-житейски, как испытанный и изворотливый ум.
В «Словаре языка Пушкина» слово «вещий» имеет два значения. Первое: «обладающий даром предвидения». Второе: «мудрый». Пушкинский Олег, как и Олег рылеевский, как, по-видимому, и исторический Олег, является «вещим» во втором значении: «мудрый», а может быть, и «предприимчивый», «ловкий» (как помним, эпитеты, которыми современники награждали и самого Рылеева). Ведь в наибольшую заслугу киевляне поставили ему ловкость и предприимчивость военачальника, догадавшегося пустить