Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(А тут чья тень промелькнула? Уж не Ноздрева ли?)
«…— Поди, проспись, братец, и оставь меня в покое!.. Избави Бог, если увидят, что ты говорил со мной наедине!
— А что за беда? Разве я не такой же дворянин, как другие?..
— Говори тише и отвяжись — или я прикажу тебя вывести отсюда…»
Откуда это? Из Фаддея Булгарина.
Конечно, немедленно возникает мысль, что Пушкин непосредственно пародировал врага. Но — не сходится. Первая булгаринская цитата — из «Ивана Выжигина» (напомню, 1829). Вторая — из «Петра Ивановича Выжигина» (1831). «Альманашник» написан как раз в промежутке.
Но сходство не с ветру взялось — или, наоборот, принесено именно что всеобщим поветрием.
«Демократизировав» своих персонажей по сравнению с их прототипами, то есть ради насмешки (и впрямь аристократической) снизив Татищева и Бестужева, уж конечно не щеголявших в обносках и не в обжорках обедавших, до обитателей «кудлашкиной конуры», Пушкин невольно коснулся нового и все больше заметного слоя — полудворян, полу-чиновников. Слоя, которым скоро займется Гоголь и которому отдаст себя Достоевский. Возник «стиль, отвечающий теме».
Но прежде Гоголя и Достоевского к этому — массовому — читателю, к этому слою с его языком, с его бытом, с его «комплексами» чутко обратился Булгарин. Без чуткости было ему нельзя; тут смешной, непрофессиональной выглядела неспешность, скажем, мечтающего Баратынского: «…И как нашел я друга в поколенье, читателя найду в потомстве я». Какое потомство? Успех немедленный и коммерческий — вот что единственно волновало Фаддея, вот что было главным его критерием. Он первым улавливал, что за жажда мучит читателя, и спешил к нему со своим дрянным питьем.
Иной раз эта профессиональная поворотливость принимала криминальный характер. Так вышло, когда император Николай Павлович не одобрил «Бориса Годунова», согласившись с суждением анонимного «внутреннего рецензента», что, мол, лучше бы переработать трагедию в роман «наподобие Вальтера Скотта». Предполагают, что рецензентом мог быть как раз Булгарин — или близкий к нему Греч; так или иначе, но Фаддей Венедиктович, угадав привлекательность исторической темы, поспешил Пушкина обогнать. Наскоро, опережая выход трагедии в свет, слепил роман «Димитрий Самозванец», в сущности, полуукрав.
Гоголя Булгарин не обокрал. Он его опошлил загодя, совершив акт предварительного опошления.
Чуткость большого писателя не равна его оперативности, проявляясь совсем в ином. Истинно демократический стиль Гоголя, на старомодный и чопорный вкус, пожалуй, что и болтливый, появился закономерно и вовремя, но все же ему успели перебежать дорогу Булгарин или совсем уж бездарный Александр Анфимович Орлов. Произошел парадокс, потом повторявшийся: эпигоны родились прежде мастера, шарж возник раньше натуры, и вот, предположим, читая пародии современников на того же Гоголя, на его говорливую сказовость, ловишь себя: да какие пародии? Это Орлов! Булгарин! Их развязность, опередившая гоголевскую свободу…
Что ж, победа? (Говорю о Булгарине с его грандиозным успехом и баснословными тиражами.) Впору торжествовать, снисходительно глядя на Пушкина? (Тем паче с годами он вовсе терял популярность.) Булгарин и пробовал торжествовать, да как-то неуверенно. Пушкин как раз и мешал.
В 1830 году, в разгар их ожесточенной полемики, он сочинил эпиграмму:
Не то беда, что ты поляк:
Костюшко лях, Мицкевич лях!
Пожалуй, будь себе татарин, —
И тут не вижу я стыда;
Будь жид — и это не беда;
Беда, что ты Видок Фиглярин.
Писалось, как видно, не для печати — цензура могла и не пропустить «Видока», имя знаменитого французского сыщика, приклеившееся позорной кличкой к Булгарину и, стало быть, компрометирующее не только его, но и III отделение, где Фаддей Венедиктович был своим человеком. Но тот, молодец, нашелся. Взял да и сам напечатал стишок в «Сыне Отечества», во-первых, ослабив удар, во-вторых, совершив подмену. Вместо Видока — Фаддей, вместо Фиглярина — Булгарин; эпиграмма была обессмыслена, а самый стыдный попрек — в доносительстве — ликвидирован.
Самый стыдный? Так ли?
Немного спустя Пушкин предъявил свету новый вариант эпшраммы, на сей раз даже и напечатав ее — без подписи — в альманахе «Денница»:
Не то беда, Авдей Флюгарин,
Что родом ты не русский барин.
Что на Парнасе ты цыган.
Что в свете ты Видок Фиглярин…
Вот оно как: даже «Видок» проскочил цензуру — по случайности? По неразумию? Потому ли, что это не концевая строка, не финальный укол? Иль потому, что на этот раз сказано: мол, не беда? Служи, дескать, коли охота, будь на здоровье Видоком… Не знаю. Но что же тогда — беда, главная, истинная, непоправимая?
…Беда, что скучен твой роман.
Казалось, Булгарину в самый раз рассмеяться. Кой черт скучен! Конечно, успеха «Выжигина» «Димитрию Самозванцу» не досталось (речь в эпиграмме о нем), но не Пушкину же корить его этим — даже если Фаддею неведомо, что через несколько лет насмешник получит от публики сокрушительную оплеуху: «История пугачевского бунта» останется нераспроданной…
Но Пушкин знал, куда бить.
Самое слабое место у литератора, погрязшего в грехах, даже в таком, как стукачество, все же — болезненное ощущение литературной своей неполноценности. Можно, в конце концов, уверить себя, что, служа в полиции, служишь отечеству, а в атмосфере всеобщей нравственной повреж-денности можно и само общество заставить в это поверить.
Однако сознание собственной бездарности — хотя бы даже и относительной — это неизживаемо.
Это больно. Страшно. И опасно — для общества, для культуры.
Я уже мельком сказал, что булгаринский феномен с годами перестанет быть феноменом, начнется его поточное производство и перепроизводство… Хотя где это «пере», где начало избытка? Самого первого из булгариных, самого Фаддея Венедиктовича — его одного уже было слишком много. Как бы то ни было, и в исторической, и в живой, бытовой нашей памяти — примеры, примеры, примеры, как изначальная ли бездарность либо проигранный, проданный, иссякший талант, эта воплощенная слабость, становились подлой и агрессивной силой. Подавляли и вытесняли (из страны, из литературы, из жизни), доносили, громили и запрещали, делая это с тем большим упорством, чем явственней ощущали собственную неполноценность.
Что ж, так было, так еще будет — долго или всегда, меняться станут только общественные возможности для приложения разрушительных сил; никого не остановил и не остановит пример Булгарина, ни для кого — даже для