Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пестель! Чаадаев! Герцен! Передавая эту записку наверх, управляющий III отделением фон Фок даже из осторожности кое-какие резкости вычеркнул.
Секрет этой отваги прост — да и нету его, секрета. Как лишь на первый, наивный взгляд покажется странным яростный пафос борьбы со всеобщей бедой, цензурой; Фаддей Венедиктович будет, к примеру, срамить цензора Фрейганга, который вымарал выражение «исполать вам», решивши, что «исполать» — слово матерное. Даже дойдет до обобщений: «…Взгляните на нынешних цензоров! Кто с борка, кто с сосенки!.. Цензор Крылов признан негодным занимать место адъюнкта статистики в университете, куда девать его? В цензоры! Этот человек почти идиот, туп, как бревно!» Но взывать он станет — к кому, куда? В III же отделение. И — вот ради чего: «Вместо того, чтобы запрещать писать проти-ву правительства, цензура запрещает писать о правительстве и в пользу оного».
Много позже адвокат Федор Плевако найдет формулу поуклончивее: цензура — вроде свечных щипцов, которые снимают нагар и помогают свече светить ровно. Но и обращаться он будет не к тем, кому внятен язык докладной записки или доноса.
За свободу монопольного права возносить власть, а, при случае и в умеренных дозах, позволять себе упрек в ее адрес — за свободу, дающую власть над публикой, прежде всего, конечно, коммерческую, Булгарин готов был платить чем угодно.
Стукач, доносчик, агент, Видок — точно так. Но причиной тому была не патологическая страсть к доносительству, смолоду вовсе не наблюдавшаяся, даже не одна лишь потребность искупить былые грехи, тем паче — не страх, ибо, случалось, Булгарин и зарывался, напарывался на начальственный гнев. Совсем другие страсти владели им — а по сути, одна-единственная, необоримая, всепоглощающая. «…Булгарин не был прямым политическим осведомителем, и все дело было сложнее», — утверждает Вадим Вацуро, и если «не был» можно оспорить, так как сам Бенкендорф, раскричавшись на Дельвига, в горячке не скрыл, что о его противоправительственных разговорах «доносит Булгарин», то с тем, что «сложнее», надобно согласиться. Да: «Он был политическим конформистом, но прежде всего был литературным буржуа в феодальной России. Он не нападал, а защищался, сохраняя свою собственность — газету, подписчиков, покупателей.
И здесь он не разбирал средств…»
Средства, как водится, оправдывались целью — победно достигнутой. В начале тридцатых годов тираж «Северной пчелы» был 4000: по тем временам цифра ошеломляющая (для сравнения — всего сто подписчиков в эту же пору на «Литературную газету», правда уже перешедшую от Дельвига к Оресту Сомову и увядающую). Презираемый Пушкиным роман «Иван Выжиги н» за пять дней 1829 года расходится в 2000 экземпляров, за два года — в 7000, а тиражи самого Пушкина — 1200, много, если 2400, для него это уже желанный успех.
Не перевести ли голые цифры на хруст ассигнаций и звон серебра? Разница выйдет еще эффектней: «…Булгарин и Греч, продолжая издавать «Северную пчелу» и «Сын Отечества», получали в год чистого дохода около 20 тысяч серебром (около восьмидесяти тысяч ассигнациями)… — Подсчитав это, Натан Эйдельман не удержится от нашего общего, ревниво-болезненного сравнения: —…Между прочим — вдвое больше, чем весь капитал, поставленный несчастным Германном на первую карту, и не намного меньше пушкинских посмертных долгов».
Словом, феномен фигуры Булгарина (да, в те годы еще феномен, еще не началось производство и перепроизводство булгариных, чего русской словесности было не избежать) — в том, что, и глубоко презирая его, с ним как с властителем душ приходилось считаться. И когда граф Соллогуб в книготорговой смирдинской лавке и в обществе Пушкина импровизировал эпиграмму: «Коль ты к Смирдину войдешь, ничего там не найдешь, ничего ты там не купишь, лишь Сенковского толкнешь…», — а Пушкин блестяще ее завершил: «…Иль в Булгарина наступишь», тут нечаянно сразу сказалось все: и презрение, и неминучесть… Боже! Не зависть ли?
Булгарин — был. И пусть тот же Пушкин расценивал как пощечину фразу «Московских ведомостей», поместивших их в оскорбительном для него соседстве: «Александр Сергеевич и Фаддей Венедиктович, сии два корифея нашей словесности…» (переводя оскорбленность на наш нецеремонный язык, дескать, на одном поле не сяду), И» куда было деться? Да еще на общем поле, в сословной среде, где все повязаны общностью, даже и нежелательной: или хлясть по щеке перчаткой и на дуэль, или уж — водись! И вот в феврале 1824 года Пушкин, сидя в Одессе, вымучивает эпистолярную благодарность за булгаринскую благосклонность к «Бахчисарайскому фонтану»: «Вы принадлежите к малому числу тех литераторов, коих порицания и похвалы могут быть и должны быть уважаемы». А позже, когда полутайное стало до омерзения явным, все еще происходит внутренняя борьба, в которой и признается Александр Сергеевич: «Если встречу Булгарина где-нибудь в переулке — раскланяюсь и даже иной раз поговорю с ним; на большой улице — у меня не хватает храбрости».
(А тот таким манером простится с Пушкиным в час его смерти; «Жаль поэта и великого — а человек был дрянной». Что ж, это своего рода даже некая объективность в размере, доступном Булгарину; мог ведь сказать, что и поэт-то — дрянцо.)
Да, Вацуро выразился точно: Булгарин защищался и защищал, не лезя на приступ из кожи вон, дабы доказать свою силу и правоту. Сила и так была на его стороне, исчисляясь даже не знаками начальственных милостей, а тем, что куда весомей и убедительней, так что — гневайтесь, сударь Александр Сергеевич, исходите бессильною завистью, а читают и покупают-то нас! Не вас!..
Пушкин — тот действительно нападал, и, хотя при его авторитете, при его острословии уколы бывали болезненны для булгаринского самолюбия, дела поправить они не могли. Дело было проиграно Пушкиным — именно дело, в торговом, коммерческом смысле, на том пространстве, куда переселял русскую публику автор «Ивана Выжигина» и издатель «Северной пчелы». Он знал, что делал; знал, как делать. И если уж Осип Сенковский, барон Брамбеус, в битве за тиражи был затоптан стадным союзом Булгарина, Греча и Полевого, если была оттеснена его «Библиотека для чтения», первый в России толстый журнал, рассчитанный на