Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, дальний грибоедовский родственник Дмитрий Смирнов, записавший скептическое высказывание, приводит и контраргумент своего собеседника Андрея Андреевича Жандра, одного из ближайших друзей Грибоедова, драматурга, в пору беседы — старика сенатора: фраза эта относится лишь к исполнению замысла декабристов, «а в необходимость и справедливость дела он верил вполне». Был даже членом заговора. На сей счет есть основательные сомнения, но если даже и так, если сведения Жандра верны — тем более вот оно, то свойство ума, о котором твержу. Сохранять хладнокровную независимость, быть (устраненным и отчужденным — даже когда душой ты вовлекся, уж там в общество ли переворотчиков-декабристов или в экспедицию мстителей горцам, разорившим станицу, убившим и пленившим русских людей.
И не это ли самое свойство, не эта ли трезвость, не уходящая даже в пылу увлечений, мешала гениальному Грибоедову творить беспрестанно, сделав его гением на час?
Ставлю знак вопроса, сомневаясь в нашей способности дать определенный ответ, когда речь о столь сложном, многостороннем и — в который раз повторяю — столь странном человеке. Но ведь не шутки же ради Пушкин, оспаривая рационализм своего друга Вяземского, памятно выразился, что стихи того «слишком умны. — А поэзия, прости Господи, должна быть глуповата». И «глупова-тость» — вовсе не только антитеза конкретной рассудочности, отметившей и испортившей конкретное стихотворение конкретнейшего князя Петра Андреевича, да хоть бы и вообще переизбытку мыслей в стихах, нарушающему соразмерность. «Глуповатость» — в данном случае домашний, фамильярный псевдоним того, что в ином случае назовут «священным безумием»:
Когда б оставили меня
На воле, как бы резво я
Пустился в темный лес?
Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
Нестройных, чудных грез.
И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья пали,
В пустые небеса.
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
Ломающий леса.
Даже в обычном, заурядном сумасшествии — пока оно не напугает его, не оледенит своим совсем не священным, а прозаически-бытовым обличием: «Да вот беда: сойди с ума, и страшен будешь, как чума…» — даже в нем Пушкин первоначально готов видеть творческую свободу, неотличимую от той, которой дорожит герой стихотворения «Поэт»: «Бежит он, дикий и суровый, и звуков, и смятенья полн, на берега пустынных волн, в широкошумные дубровы…» Лишь бы не быть в поэзии «слишком умным», не быть неисправимо трезвым, недоступным иллюзии и мечте, увлечениям, «безумию».
Тут и сам ум — тот самый, который «слишком», — может стать ограничителем фантазии, этого синонима «глуповато-сти», легкомыслия. Вообще — разве не легкомыслен тот, кто, вопреки будням действительности, требующим от человека совсем иных проявлений, чем мечтательность и фантазирование, все же строит воздушные замки, играет созвучиями, выдумывает никогда не существовавших людей или мелодии, из коих не извлечешь никакой пользы?.. «Когда бы все так чувствовали силу гармонии? но нет: тогда б не мог и мир существовать; никто б не стал заботиться о нуждах низкой жизни…» — здесь даже пушкинскому Моцарту как бы чуточку совестно от своей легкомысленной бесполезности…
Степан Никитич Бегичев вспоминал слова, сказанные Грибоедовым перед последним и роковым отъездом в Персию: «Я уже говорил тебе при последнем свидании, что комедии больше не напишу, веселость моя исчезла, а без веселости нет настоящей комедии». Однако Петр Андреевич Вяземский, совершенно согласившись с последними словамн, счел необходимым добавить: «Но дело в том, что в комедии «Горе от ума» именно нет нисколько веселости. Есть ум есть острота, насмешливость, едкость, даже желчь; есть, здесь и там, бойкие черты карандаша, схватывающего с удивительною верностью и живостью карикатурные сколки; все это есть — и в изобилии. Но веселости, без чего нет хорошей комедии, по словам Грибоедова, не найдешь в «Горе от ума». Это сатира, а не драма…»
Если не искать здесь того, что было в весьма схожих словах Ходасевича, решения задвинуть «Горе» на второй план искусства, то точнее Вяземского трудно сказать — и трудно лучше его объяснить сложность постановки «Горя» на сцене. Да, «ум озлобленный», — сказал о Грибоедове Пушкин, имея в виду именно своеобразие ума, а не душевную черствость; недаром сразу, впритык к двум этим словам, через запятую следует вроде бы противоречащее: «его добродушие». Но то, что дотошно перечислено Вяземским, и оказалось — не недостатками, нет, как, впрочем, и не достоинствами, а просто особенностью комедии; то, что определило неповторимость ее (так как все эти качества, ум, насмешливость, острота, мало что изобильны, но и находятся в степени превосходной, как сам Грибоедов превосходил в них чуть ли не всех своих современников), — словом, именно это могло… Выражаюсь со всей деликатностью: могло стать одной из причин того, что «творчество не пошло».
«Горе от ума» оказалось в положении незаконнорожденного дитяти, которое ухитрилось усвоить наилучшие черты родителя, но, ставши предметом его гордости, стало и ревнивым укором. Самим своим совершенством оно, возможно, будило в нем раздраженные мысли: отчего другие создания не столь хороши?
Сохранивший способность к отчуждению ум охлаждал увлечение новыми замыслами, что составило драму писателя Грибоедова, — а в пределах комедии, между прочим, определило и драму его героя, чей ум оказался в сходственном положении. Только не по причине природной склонности, а потому, что, согласно фабуле, Чацкий долго отсутствовал в фамусовской реальности, став чужаком и человеком со стороны.
Пушкин был, естественно, прав, сказавши, что его ум заемный, что Александр Андреевич нахватался у Александра Сергеевича. Прав, однако, и Гончаров, заявивший, что Чацкий «положительно умен» — прав в том смысле, что уж тут главенство ума над всеми прочими качествами, эта авторская, Грибоедовская черта, врученная персонажу вместе с собственным именем, доведена до химически чистого состояния. До схемы? Пожалуй, если опять же не свести это к упреку, ибо ведь и в живой жизни нередко — чаше, чем кажется и хотелось бы, — попадаются люди, схематические от природы или ставшие таковыми в согласии с принципами. Характеры, в которых все подчинено одному-единственному качеству, может быть, самому благородному. Какова у Чацкого страсть к правде.
«Не человек, змея!» — скажет о нем «в сторону» Софья, едва он заденет милого ей Молчалина,