Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что такое Грибоедов? — спрашивал Вяземского Пушкин в письме от 8 декабря 1823 года. — Мне сказывали, что он написал комедию на Чедаева; в теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны».
«Чедаев», Петр Яковлевич Чаадаев, к этой поре ушедший в отставку и находящийся в полуопале (совсем как в комедии Грибоедова: «Татьяна Юрьевна рассказывала что-то… с министрами про вашу связь, потом разрыв…»), в самом деле считался одним из прототипов Чацкого, в первой редакции — Чадского. Но тревога в вопросе Пушкина связана с тем, что он, говорит Юрий Тынянов, «помнил комедии Шаховского, именно написанные «на Карамзина», «на Жуковского». Да, верно. Но Пушкин наверняка помнил и еще одну злую комедию на: Беневольский, глупый мечтатель и скверный стихотворец, был очевидной карикатурой на них на всех, на самого Пушкина, на Батюшкова, на Жуковского, на Е. А. Б. — на Евгения Абрамовича Баратынского. Грибоедов с Катениным выступали как последовательные сочлены «Беседы любителей российского слова», возглавлявшейся одиозным адмиралом Шишковым, как «староверы», как «архаисты», непримиримые к «Арзамасу», к карамзинистам, сентименталистам, романтикам. И если бы лаже мы углубились в полемику тех лет (чего делать не станем), от изумления не отделаться. Не говоря о дураке Бе не польском, преобразившемся в умницу Чацкого, ведь и Звездов, и Полюбин, и Саблин если и изображены с иронией (комедия как-никак), то с куда более мягкой, чем «студент», осмеянный вдрызг — и не за те ли самые свойства, которые будут вызывать сочувствие в Чацком?
Ей-Богу, все время хочется возвращаться к булгаринской версии. Словно бы Грибоедов спал и вдруг пробудился, очнулся, прозрел, — или, наоборот, бодрствовал посреди злободневных сует и мелкотравчатых споров и вот уснул, отвлекся от полемических дрязг, увидел вещий и мудрый сон…
Между прочим, именно неотвязное сопоставление «Студента» с «Горем от ума» после заставит иных утверждать, что и в великой комедии все, мол, не так, как принято думать. Что умный консерватор Фамусов с добросовестным служакой Молчалиным и патриотом-воином Скалозубом — лагерь основательного добра, на чью основательность посягает набравшийся заграничного духу «бес» Чацкий; ну, вроде как в наши тридцатые годы драматург Всеволод Вишневский возьмется перетолковать «Гамлета». И получится следующее: «…Отец Гамлета — представитель реакционной клики. Протест против его политики выливается в убийство его Клавдием. Клавдий — король третьего сословия. Полоний и его сын Лаэрт — типичные буржуа, проповедующие новую буржуазную мораль и отрицающие все старые каноны. Гамлет — молодой феодал, аристократ, «культурная дубинка», нисходящий класс».
Ловко! Но если Вишневским руководил господствующий вульгарный социологизм, надежно подкрепленный его собственной темнотой; если бедняге Шекспиру и в страшном (не грибоедовском) сне не привиделось бы, что Клавдий — убийца ради новой морали, руководствующийся «революционной целесообразностью», то, кажется, записать Чацкого в бесы или хотя бы в круглые дураки нам подсказывает сам Грибоедов? Вопрос, ответ на который известен заранее, — но все-таки как позабыть, что и «Студента» писал не зеленый юнец, коему простительно совершить за четыре года такой крутой поворот в мыслях? Ведь было ему в тот год то ли двадцать два (по понятиям той эпохи — очень немало), то ли даже целых двадцать семь лет: тут почти как с Денисом Фонвизиным — дата смерти точно известна, 1829-й, а относительно даты рождения разногласия велики. По утвердившейся версии — год 1795-й, по все более утверждающейся — 1790-й. И последняя дата по крайней мере снимает сомнения насчет чересчур уж сенсационного Грибоедовского вундеркиндства: если родился в 1795-м, то, выходит, одиннадцати годков поступил в Московский университет, шестнадцати — кончил его словесное и юридическое отделения, продолжая еще учиться на физико-математическом. Что в семнадцать пошел добровольцем в армию, в это, конечно, верится легче…
Впрочем, ежели трудновато, не пожертвовав чувством юмора, находить гражданские добродетели в Скалозубе либо Молчал ине, с Чацким все же действительно сложность. Уже обилие прототипов, которых ему навязывают (а настойчивая молва не менее выразительна, чем авторский замысел), — нонсенс. Ну хорошо, Чаадаев — тут колебаний нет. Чудак Кюхельбекер — допустим. Сам Грибоедов, по слухам, в одной из компаний, как Чацкий, объявленный сумасшедшим, — сомнительно, но, с другой стороны, в любого героя вложена часть души его автора. Называли и лорда Байрона, что еще менее вероятно, и, что, напротив, бесспорно, — существо из второй реальности, Альцеста из мольеровской комедии «Мизантроп»; тут-то есть просто текстовые заимствования.
Что их — всех — объединяет? Только одно: странности в глазах общества или власти, неумение быть, «как все»… Не мало ли? И не таков ли почти всякий незаурядный человек, в силу незаурядности неудобный для окружающих?
Вот что решусь я сказать: и обилие прототипов, и соответственная свобода трактовок, которым легко подвергается и легко подчиняется Чацкий, свидетельствуют о том, что он, Александр Андреевич, человек довольно определенного возраста, совершенно определенной среды и полуопределенных взглядов, — характер несуществующий. Нету его!
Чтоб окончательно стало ясно, что это, с моей стороны, не хула, добавлю: примерно таков же и к слову помянутый первый европейский интеллигент, Гамлет.
Я почти убежден, что наши толки о нем как о сложнейшем, непостижимейшем образе мировой драматургии хотя бы отчасти связаны даже не с тем, «что напридумали вокруг этого образа следующие эпохи» (и о чем см., если не лень, мой спор с культурологом Михаилом Гаспаровым в первом очерке этой книги). Дело и вот в чем. Довольно точно известно, что до шекспировской пьесы о приние Датском существовало еще несколько пьес с тем же героем, заимствованным из тех же хроник. И довольно мало сомнений в том, что Шекспир, озабоченный, чтобы его театр не голодал реперту-арно, свободно брал свое там, где его находил, — по известному слову Мольера, но не с мольеровской осторожностью, которая как раз и потребовала эту оговорку, она же объяснение и оправдание: в шекспировские времена авторское честолюбие было не из главенствующих чувств, а уж авторские права…
Словом, множество нестыковок, начиная с неясности, сколько Гамлету лет, противоречий, которые нас заставляют почтительно обмирать перед непредсказуемостью принца-философа, — все это среди прочих причин имеет и вышеуказанную: не сходится то, что сходиться и не собиралось, пребывая в разных сочинениях об одном и том же историческом персонаже. С миру по нитке — Гамлету плащ…
Значит ли это, что мы ошибаемся, принимая подобные нестыковки за необыкновенную сложность характера? Надули нас, что ли, а мы и рады ходить обманутыми? Ничуть. Мы в своем праве — верней, в своем праве гений, сумевший нас победить (а какими средствами, дело десятое). Гений, Шекспир и, если на то пошло, даже его репутация гения.
Победитель и