Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
« Часы могут стоить 500 р., в бумажнике 25 р. Вот все, что вам достанется, если вы меня убьете, а чтобы скрыть преступление, вам придется заплатить не одну тысячу. Какой же вам расчет меня убивать?
— Молодец, — крикнул Толстой, — наконец-то я нашел человека!
С этого дня, — заключает мемуарист, — они стали неразлучными друзьями».
…Монтень, уверяя читателей в своей искренности, сказал, что, если бы жил меж племен, где никто никого не стесняется, сам «нарисовал бы себя во весь рост, и притом нагишом». Но велика доблесть — предстать голым среди голых! Наш Федор Толстой не стеснялся заголяться душевно средь фрачно-мундирной публики. Да и не только душевно.
«Дедушка, — я цитирую еще одну мемуаристку, — …сказал ему:
— Ну-ка, Американец, покажи свои грудь и руки.
Федор Иванович расстегнул свой черный сюртук и снял большой образ св. Спиридония в окладе. Этот образ он постоянно носил на груди. Он был весь татуирован…»
Память об Алеутах!
«…в середине, в кольце, сидела большая пестрая птица, кругом были видны какие-то красно-синие закорючки. На руках змеи, дикие узоры. Потом мужчины увели его наверх и раздели догола. Все его тело было татуировано».
Но говорю, понятно, все же не о подобном самообнажении.
Да, Толстой-Американец являл напоказ то, что сомнительно и совсем не почтенно, с нерушимым достоинством, но вызов и эпатаж тут не были главным. Как и у друга его Дениса Давыдова. «Для жизни ты живешь», — восхищался Пушкин «вельможей» Юсуповым, владельцем Архангельского, реликтом XVIII столетия, нашедшим свое укромное место и в XIX. Вот и буйный Американец-Толстой, и его все же более чинный друг-гусар жили для жизни, веселились ради веселья, были свободны ради свободы, что тому же Пушкину было внятно и дорого. «Цель поэзии — поэзия…» — разве это не творческий аналог той жизни, цель у которой — сама жизнь?
Граф Федор Толстой, уникальная смесь преступности и благородства, был тем не менее (или — тем более) человеком своей эпохи, когда вырваться за предел, плеснуть через край естественно и нормально. Пока естественно, еще нормально, потому что уже пролег, проторился путь от времен Екатерины, богатых натурами яркими и своевольными, к бюрократической уравниловке Николая I. От разгула к ранжиру.
С тем большей, с отчаянной силой гуляет напоследок душа.
Все, что мы знаем об эпохе начала XIX века, и героическая легкость декабристов, так естественно пошедших на смерть и так просто — на каторгу, и удивительная внутренняя пушкинская свобода, и (да, да!) озорство Толстого-Американца — это… Ну, ясное дело, далеко не одно и то же, наоборот, разнохарактерно, разномасштабно, даже нравственно разнополярно, и все ж происходит от одной и той же черты русского общества неповторимой поры. А именно — той черты, за которой таятся и многие вольности, обретенные дворянством в XVIII веке, и убийство Павла, и «прекрасное начало» Александровых дней, и победа над Наполеоном, вызвавшая подъем национальной гордости, и ветер из просветительской, а затем и революционной Франции. Это — запах свободы, во всяком случае, освобождения, которое может быть большим и малым, высоким и низменным, от политической зависимости и от нравственных норм, как у нашего Американца; существует, однако, единый дух, который всякому дано воспринять и выразить в меру сил и понятий.
Федор Толстой был свободен, когда шел простым ратником сражаться под Бородином, где его бесстрашие (на этот раз не под дулом дуэльного пистолета, а под французской картечью) было награждено крестом Святого Георгия. И когда позволял себе Бог или, вернее, черт знает что («…из рая в ад, из ада в рай!»).
Хотя — подумаем. Все ли? Нет. Далеко не все.
И тут самое время вспомнить о ядовитейшем из срисованных с него шаржей. Конечно, имею в виду слова грибоедовского Репетилова, взахлеб рассказывающего о кумире их пестрой компании, узнаваемом безошибочно: «…Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся алеутом, и крепко на руку нечист…»
Вот на этот счет у автора и прототипа состоялся прелюбопытнейший разговор.
— Зачем ты обо мне написал, что я крепко на руку нечист? — спросил Американец, встретивши Грибоедова. — Подумают, что я взятки брал. Я взяток отродясь не брал.
— Но ты же играешь нечисто, — спокойно, может быть, даже с намеренным хладнокровием отвечал Грибоедов (предположу и то, что уже как бы ощущая в руке холодок рукоятки дуэльного пистолета).
— Только-то? Ну, ты так бы и написал.
Разговор этот, переданный Львом Николаевичем Толстым, вполне достоверен, ибо есть подтверждение документальное.
Сохранилась рукопись «Горя от ума» с правкой Федора Ивановича, и там, где у Грибоедова: «…В Камчатку сослан был», Толстой, не протестуя против портретности, а, напротив, даже тем самым удостоверяя ее, приписал: «В Камчатку черт носил, ибо сослан никогда не был». А самую обидную строку: «…И крепко на руку нечист» пожелал увидеть в таком варианте: «В картишках на руку нечист». И добавил на поле: «Для верности портрета сия поправка необходима, чтобы не подумали, что ворует табакерки со стола; по крайней мере, думал отгадать намерение автора».
Бравада? Не без того, но, полагаю, главное все-таки не она, а действительная убежденность, что одно дело — игра, схватка, сила на силу, хитрость на хитрость, пусть с нарушением правил, и другое — взяточничество, где сторона берущая сыто и нагло пользуется беззащитностью стороны дающей. Или потакает жулику и пролазе — тоже гнусность из гнусностей.
И — любопытно: человек, знакомый с тем, что такое свобода, здесь виден не в том, что он себе позволяет, а в том, чего не разрешит себе никогда. В ощущении предела, за который не ступит, побрезгует — даже…
Нет, снова не даже, но именно такой своеволец, как Федор Толстой.
Что останавливает? «Св. Спиридоний в окладе»? Не посягну на эту духоподъемную силу, тем более что граф с приближением старости становился все более богомолен. Но основное, думаю, то, что подсказывал век, раскрепощавший, но еще твердо знавший, где ставят запрет совесть и дворянская честь.
ПЕРЕХОДНИКИ,
или РУССКИЙ УМНИК
Александр Грибоедов
Если б мы могли совершенно перестать думать хоть на десять лет… Мозг, мозг… Это — ненадежный орган, он уродливо велик, уродливо развит. Опухоль, как зоб…
Александр Блок (в пересказе Горького)
Осенью 1985 года я получил письмо от своего друга, историка Натана Эйдельмана, тогда как раз подступавшего к работе о Грибоедове:
«…Поглядываю уже на груду грибоедовских бумаг, но боюсь прикасаться («взялся — ходи»); ясно понимая, что мне не представится в ближайшие несколько лет