Муравечество - Кауфман Чарли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пит: Заткнись, или я убью тебя!
Потрясающе. Это настоящие сорок. Словно Апатоу установил камеру у меня дома, когда мне исполнилось сорок. Хотя я знаю, что не смог воспроизвести сцену дословно, тот факт, что, вспоминая о ней, я до сих пор смеюсь и плачу одновременно, есть доказательство мощи сценария (и игры Раддманна — так я прозвал Пола Радда и Лесли Манн, настолько органично и естественно они смотрятся в паре!). Чувствуется живой эмоциональный нерв. Но нет, это воспоминание все же не так живо, как сцена с Эбботтом и Костелло, планирующими убийство, из фильма, просмотренного только один раз в режиме безымянной обезьяны. Я плáчу еще немного. Потом смеюсь, ведь человечность, которую показывает нам Апатоу, еще и очень забавна. В этом его дар, в его способности продемонстрировать, что наша жизнь — это одновременно трагедия и комедия.
Дома, пока я пытаюсь напиться до беспамятства ярким и терпким, но при этом недорогим каберне — «Аньес и Рене Моссе Анжу Руж» 2015 года, если быть точным, по справедливой цене 22 доллара (но взятым из винного погреба брата), — на почту приходит очередное письмо от Цай, а внутри — только ссылка на сайт прачечной через дорогу от ее дома, и там, как я вижу, есть услуга «стирка/сушка/глажка/доставка». И подпись: «Каждое второе воскресенье».
Ура!
Я останавливаюсь у витрины прачечной, посмотреть, нет ли у них вакансий на полставки, желательно в воскресенье, желательно — в каждое второе. Вакансий нет. И после довольно грубого разговора с менеджером, пока мы спорили, какое именно воскресенье «каждое второе», я оставляю свой номер со словами: «А, и если что-нибудь появится, я бы с удовольствием у вас поработал».
Пока иду на очередной сеанс к Барассини, в голове танцуют фантазии о том, как я сортирую, стираю и складываю одежду Цай. Уровень фрустрации зашкаливает. Пинаю мусорную урну, и за мной три квартала гонится управдом. Барассини занят с другим клиентом, так что у меня есть время подрочить в антикварном гардеробе в приемной. У меня не встал, но я все же довел себя до взрывного и удовлетворительного оргазма. Унижение от того, что я не могу добиться нормальной эрекции, добавило унижения в фантазии, которое, в свою очередь, добавило мощи оргазму. Со мной творится что-то ужасное.
На дороге темно, и я вновь копаю и копаю, в этот раз без особого успеха. Сюрреалистичный пейзаж пестрит от сотни ям, освещенных мягким лунным светом.
— Ну как? — крякает радио.
— Ничего, — отвечаю я.
— Окружение такое же, как в прошлый раз?
Я озираюсь. Теперь в пологе листвы есть просвет.
— Вижу луну, — говорю я.
— Начинай копать лопаткой луну. Но осторожно, постарайся ее не повредить. Не навреди луне. Ради всего святого, никогда не вреди луне. Если навредишь — пути назад не будет.
— До Луны 380 000 километров, — говорю я. — Я не могу ее копать, ни осторожно, ни как-то иначе.
— В твоем подсознании она ближе, — многозначительно говорит голос. Голос однозначно прав. Я тянусь к луне, чтобы осторожно ткнуть в нее совочком, и у меня получается. Немножко зачерпываю, на землю вокруг сыплются сотни каких-то мелких кусочков, словно конфеты из пиньяты в форме луны. Луна в небе раскачивается, словно на ниточке. Выглядит жутковато.
— Сделал?
— Сделал. Тут теперь по земле раскидана куча всего.
— Посмотри повнимательней.
Я поднимаю кусочек и вижу себя маленьким мальчиком, вместе с отцом мы смотрим вверх, на растущую горбатую луну в небе.
— Пап, — говорю я, — а когда луна уходит с неба, куда она девается?
Отец смеется, и мне, ребенку, кажется, что он смеется надо мной. Глядя на эту сцену теперь, я понимаю, что он, пожалуй, смеется с искренней нежностью, но я не могу этого вспомнить. Я этого не помню. Я чувствовал себя униженным, лицо зарделось и стало цвета моего родимого пятна, на глаза навернулись слезы.
— Ну что ты, все хорошо, — говорит отец, — просто мне это показалось трогательным.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-144', c: 4, b: 144})Отец рассказывает о луне, но я не помню, чтобы слышал объяснение; я просто думал, что я тупой. Он думает, что я тупой. Нахуй такого меня. Нахуй и напополам. Почему я не умен, как мой успешный красивый братец с его будущим винным бизнесом, или не женат на куче денег, как моя сестра?
— Ну? — спрашивает радио.
— Ничего стоящего, — говорю я.
— Продолжай искать.
И я продолжаю.
Вижу, что я — подросток и на слабó показываю задницу из медленно проезжающей машины каким-то девчонкам. Одна говорит:
— Фу, смотрите, у него к жопе дерьмо прилипло. Жопогрязенберг!
Они визжат от смеха.
Теперь я в кустах на заднем дворе дома моего детства наслаждаюсь шоколадным батончиком «Лунный пирог». Я стащил его из буфета, хотя мне и запрещено есть сладкое перед ужином. В памяти всплывает история Хваткого Леви и тут же растворяется.
Теперь я смотрю по телевизору посадку «Аполлона-11» на Луну.
— Бинго! — вскрикивает Барассини.
На зернистом видео — Майкл Коллинз в командном отсеке. Погодите, запись Коллинза в отсеке вообще существует? Или я что-то путаю? Здесь, в подсознании, у меня нет интернета, чтобы проверить.
Изображение становится четким и цветным. Коллинз кружит над темной стороной Луны, пока Армстронг и Олдрин творят историю. Я замечаю, что Коллинз — марионетка. Это из фильма Инго. Я наткнулся на фильм. Коллинз прочищает горло и поет прямо в камеру:
Я лечу по орбите Луны,
А историю творят где-то там,
Лечу вдоль темной стороны.
Прислушиваюсь к радиоголосам.
Итак, я очень одинок,
Отрезан от Земли,
Затерян где-то далеко,
В думах о славе — и ее достоин ли.
Нам нужен тот, кто полетит один,
Кто не ищет вечно оваций,
Какие шаг по Луне привлечет
От раболепной нации.
Герой настоящий — где-то за кадром,
За сферой рябой, в тиши,
Один, и занят делом своим,
И нет вокруг ни души.
И пусть все глаза глядят на Луну —
Речам и скачкам все так рады:
И я человечеству послужил,
Не воспет, но все сделал как надо.
Затем, внезапно, в клаустрофобном мраке «Колумбии» — сияние! Мы вместе с Коллинзом оборачиваемся к нему. Там, в межпланетном пространстве, появляются два голых младенца.
Они выглядят ошеломленными, как и Коллинз. Как и я — и, хотя я не вижу своего лица, уверен, что на нем такое же выражение. Мы все замерли в изумлении. Затем вмиг возвращаемся к жизни, младенцы голосят, Коллинз таращится на них, я вспоминаю сцену! Астронавт отталкивается от стены и летит к ним в невесомости, обхватывает своими сильными мужественными руками и успокаивает. О, как хорошо жить в детстве с отцом — хотя я и жил.
— Ну всё, всё, — говорит он. — Все хорошо. Все будет хорошо.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-145', c: 4, b: 145})И от этих слов они успокаиваются. Он как будто рожден для этого дела, хотя, конечно, сейчас, ретроспективно, мы все знаем, что так и есть. В отсеке есть два скафандра для обезьян, по счастью захваченные предусмотрительным Коллинзом в память о двух погибших товарищах — Пиффе и Джамбито, отдавших жизни за свою страну в 1958 году во время чудовищного взрыва, который НАСА долго скрывало от народа. Коллинз подключает младенцев к моче- и калосборникам (подгузников на борту полно, хватит до конца полета!) и затем осторожно помещает в идеально подходящие обезьяньи скафандры. Наблюдать, как на экране разыгрывается история, которую нам вбивали в головы с 1969 года, ужасно интересно. Попытки рассказать ее на языке кино, конечно же, были и раньше, но семья Коллинза пресекала их на корню.