Блокада - Анатолий Андреевич Даров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Уйдем, уйдем отсюда, – стонал Саша, – от безумия этого подальше, как от греха.
Широкий и мощный мотив оборвался на тонкой взлетной ноте… И вдруг скрипач взмахнул руками и выбросился в окно… Он, вероятно, умер на лету, как умирают птицы: упал в высокий сугроб рыхлого снега – не мог разбиться, но когда к нему подбежали старушки, сердце его уже не билось и глаза закрылись. Может быть, всем музыкантам подобает умирать с закрытыми глазами, чтобы лучше слышать последние земные звуки…
А скрипка упала рядом, будто выбросилась сама.
Заплаканная женщина вытолкнула из толпы, упирающегося мальчика лет тринадцати:
– Иди, иди не бойся его. Возьми скрипочку-то, и смычок прихвати. Ты ведь сам скрипач. Да, он два года учился до войны, – сказала она старушкам, тревожно повернувшим к ней черные носы. Мальчик чистенький, застенчивый – даже румянец озарил бледные щеки, удивительно хорошо для своих лет сохранившийся: такие блокадные дети обычно похожи на старичков-карликов. Все на него смотрят как зачарованные: бывают же такие дети… Да, бывают. Это баловни не только умирающих родственников, но и бессмертной судьбы, словно она хранит их для чего-то. Она знает, для чего.
Он храбро взял скрипку.
– Гварнери! – восхищенно ахнул кто-то.
Но взять смычок из руки мертвеца мальчик не посмел и беспомощно озирался вокруг, ища глазами мать, но не видел ее, хотя она стояла рядом. Он не видел ее потому, что не она, профан в музыке, могла ему помочь в эту минуту. Старушка в белом шерстяном платке тихо-музыкально-голодно-помешанная, как и почти все в этой толпе, подошла к нему с просветлевшим темным лицом, взяла за руку и заставила стать на колени возле трупа.
– Креститься-то хоть умеешь? Нет? Ну, вот так, смотри…
Перекрестившись сама, взяла его руку в свою и осторожно высвободила смычок из тонких и цепких пальцев мертвеца.
– Главное, чтобы ты прикоснулся к нему, – бормотала она, – пока это самое от него не отлетело. А ну-ка, сыграй, благословись, что умеешь. Пусть он послушает. Не бойся. В этом надо смелым быть. Трусы не украшают жизни.
– Валяй, валяй! – крикнули из толпы.
Мальчик просветлел глазами, ловко прихватил скрипку подбородком и слабым, но верным взмахом смычка коснулся струн…
Никто не понимал, что он играет, и меньше всех понимал он сам. Такт за тактом ширился и рос какой-то неведомый, яркий и теплый, как язык пламени, мотив. Взбираясь все выше и выше, он оборвался на тончайшей волосной ноте – на той самой, на которой вдохновенный скрипач с бурей волос на голове оборвал свою игру и жизнь!
Трусы не украшают жизни. А искусство жизнь украшает и куда-то, к чему-то зовет, кто его знает, к чему. И в этом надо смелым быть, потому что украшать жизнь – это значит бороться против подлости и мракобесия. Трусы не украшают жизни. Даже такой…
На углу Садовой и Международного проспекта двое подрались из-за горбушки хлеба, они вцепились в нее и стараются вырвать друг у друга. Но это не удается ни тому, ни другому: оба бессильны, костлявые пальцы словно спаяны этой горбушкой. Но вот один делает вялый взмах рукой, как благословляющий священник, и также вяло и даже нехотя опускает на голову противника. Тот тоже хотел было сделать такой же грозный жест, но из толпы вынырнул «оголец» – мальчишка лет двенадцати – и вырвал у них горбушку. От неожиданности или оттого, что сцепляющее их исчезло, оба падают – спинами в разные стороны под удивительно тихий, с оскалом кровоточащих цинготных зубов, смех голодных – ни веселый, ни добродушный, просто – смех.
А там баба что-то не поделила с мужиком. За неимением у него долгих волос, вцепилась ему в бороду. Отсюда вывод, что если бы у женщин росли бороды, они таскали бы друг друга за них. Сражение это тоже изобилует статическими позами, под аккомпанемент того же беззвучного доисторического смеха. Вдруг у бабы в руке оказалась чуть не вся выдернутая борода. На этот раз голодные шире открывают рты, выпуская придыхательно-гусиное «га-га» – хохочут.
Впрочем, трагедия небольшая: бороды у голодных легко отпадают, как выпадают зубы, почти сами собой. Бородачи жалуются, что бороды почему-то выпадают обычно во время сна. Проснешься, а бороды-то и нет. Да и Бог с ней! Борода – символ всероссийской глупости. Имеются в виду не отдельные любители и носители бород, а уклад жизни, который эти бороды выращивает.
Хороший полушубок и за килограмм хлеба не купишь. Какой-нибудь замусоленный еще можно. Вот женщина неумело надевает такой, с ржавыми потеками. Продавец услужливо ей помогает. Что он не голодного образца, а настоящий, довоенный – видно уже потому, как он ходит, бочком, вокруг, расхваливая свой товар.
– Первеющий сорт имени Микояна, – говорит тонким прилавочным голосом, причмокивает и закрывает один глаз пергаментным веком, другим восторженно смотрит в небо. Но, несмотря на это, покупательнице не нравится микояновский сорт.
– Сроду такого дерьма не нашивала. Да и маловат он на меня, – почти шепчет она, тяжело дыша: влезть в полушубок стоило ей больших усилий, а еще больших – снять его.
– Ну и дура, – незлобно ворчит продавец. – Понадевала на себя сто одежек и думает, что купчиха. Раздеть бы тебя да посмотреть. Впрочем, я извиняюсь, и смотреть, наверно, не на что.
Нет, ему, видно, не суждено сегодня получить килограмм хлеба. Многие влезают в его «Микояна» – и вылезают с медлительностью черепахи, снимающей панцирь. И вот уже никто к нему не подходит, и он стоит один, с обиженно отвисшей синей губой. И совсем он не похож ни на какого продавца. Он просто голодный, как и все.
Хлеб – единственная валюта. Государство не дает больше ничего, кроме хлеба. Курильщики и алкоголики несут на рынок свой кусок хлеба, как кусок привычки-страстишки. За пайку хлеба можно получить пачку папирос, пол-литра древесного спирта или четвертинку водки.
Несут свой кусок хлеба раздетые и разутые, матери и любящие, все жаждущие, и страждущие, и безумцы.
Какая в нем глыба страстей и страстишек, боли и муки, преступления и подлости, и любви,