Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого разговора Данило, привыкший ложиться райо, если оставался дома, долго не мог заснуть. И хотя зять играл после обеда с ребенком, учил Маню ездить на велосипеде, крепко, одной рукой держа его за седло, и кричал по-мальчишечьи: «Право руля! Перед собой смотри, не в колесо!» — и смеялся радостно, и потирал удовлетворенно руки, когда Маня сама проехала весь двор, не упав, Даниле он уже казался не таким, как раньше, — вежливым, простым, работящим, «нашим Игорьком». А еще было немного страшно за дочку…
«Чего ему еще? — печально рассуждал старик, лежа рядом с зятем на сене, — готовились на рыбалку, так легли в сарае, чтобы женщин не тревожить до света. — Работа — лучшей не сыщешь: чистая, культурная… Одеты оба как с иголочки… Квартира, ребенок, еды вдоволь… Разве так живут, как мы когда-то?.. Вернулся с войны — не то что хлеба, хаты нет, негде притулиться. Сгорело все дотла.
«Люди людей…», «Как вы в бой ходили?..» Вот так и ходили… Бежишь на пули, волосы дыбом встают, пилотку сбрасывают, глаза, как луковицы, со лба прут, а бежишь, потому что все бегут, а душа та как струна — коснись и перервется… Разве там было когда думать?..»
Решил, что скажет зятю на рыбалке, как будет на то удобная минута: «Ты, сынок, про всех не очень пекись, а про себя больше заботься, потому что никто о тебе не позаботится».
Но так и не сказал, хотя и намеревался не раз: то клев перебьет, то не хотелось взгляда Игорева от поплавка отрывать — сосредоточенного такого, серьезного, а потом решил, что неудобно образованному человеку советовать что б там ни было, помялся, помялся да и смолчал: пусть живут как хотят, им виднее.
Вот уж и солнце село за гору. От нее на лес, на черемуховый цвет, который кое-где уже проклюнулся белыми глазками, легла широкая, до самого Пела, тень.
Данило стал на колени, хотел заглянуть в котелок, да только дыма набрал в глаза, зажмурился и так, зажмуренный, мешал щербатой деревянной ложкой запашистую уху из двух вязей — остальных выпустил, — раздумывая о том, что уж время бы и Прокипу прийти.
И как раз в этот момент на тропке, ведущей с горы к сторожке, послышался хруст сухого хвороста, а вскоре из дыма, покашливая, вышел и сам Прокипко с палкой в руке, в длинной стеганке, в той же шапке кожаной, потрескавшейся, что и в прошлом году. Но постарел, сдал пасечник: сгорбился сильней, верхняя губа с жиденькими, тронутыми прозеленью усами сильней запала…
— Добрый вечер, Данило! — руки не подал — не было у него такой привычки. — А что оно видать, что слыхать на белом свете? — Высидел целую зиму на печи, поглупел дед, так не терпится какое-нибудь чуто услышать, чтоб мозги расшевелить…
— Да какие ж там чудеса, — не спеша, степенно молвил Коряк. — Перезимовали, вот и слава богу. Теперь лето пережить надобно.
— И то верно… — Прокипко снял шапку, положил под вербой и стал усаживаться так, чтобы в спину не давило. — А знаку на небе никакого не приходилось видеть, как сторожевая? Говорят — я-то не слыхал, а люди поговаривают, — что летают сейчас в небе какие-то чудища и светятся, и сквозь них видно, как там в середине едят, пьют, гопака выбивают… Не слыхал? Гм… А я верю, потому что чудес на свете много было да и еще будет…
Потом они ели уху, подставляя под ложки высохшие старческие ладони, курили крепкий табак, занятый Данилой у соседа Ивана, и молчали. А солнечные лучи угасали над горой, где пасека; небо раздвоилось на синее — от степи, ночное, и красное — от горы, вечернее; с реки, где паром, доносился гомон и хохот (ученики как раз возвращались из школы, чтобы на этой стороне, лесом разбрестись тропками по нагорным хуторам) — надвигалась ночь.
Когда внизу меж стволами деревьев за рекой показался красный круг луны, Данило вошел в сторожку, нащупал топчан и лег — пока дикие свиньи выйдут пастись, можно немного отдохнуть. И думалось ему о том, что сейчас делает Полька, о чудищах, которые летают — или не летают — в небе, бог с ними, про детей и внучку где-то там, в далеком неведомом Харькове: хотя бы они пожили по-человечески, в мире, тишине и покое.
А в сторожке пахло солнцем, которое целый день грело земляной пол и стены, сухими теплыми ящиками из-под семян и тысячелистником. И грудь дышала легко, просторно, только щемило там что-то на самом донышке…
ДИКÓЙ
Светлой памяти Василия Шукшина
Если Саньку Бреусу не идти на работу — а случается это нечасто, — тянет его к людям. Не поговорить, нет.
Санько сызмала не говорлив, даже угрюм, потому и прозвали его Дикой. И не послушать чью-либо речь, потому что все, о чем в селе говорят, уже слышано и переслышано. Однако и в хате одному скучно, только мухи гудят да радио на стене шипит, уже года два как испорченное, а может быть, и пылью заросло.
Одевается и идет. В новых сапогах казенного кроя (сестра-офицерша прислала), синем галифе с кантами и суконной гимнастерке со стоячим воротником и белым подворотничком. А ко всему еще и фуражка военная, правда, без кокарды — тоже сестрин подарок посылкой. И галифе, и гимнастерка не по фигуре Саньку — видать, сестрин офицер подороднее, — только шея туго сидит в воротнике, твердая и загоревшая, да плечи распирают гимнастерку так, что и швы расходятся, и нитку видно. А галифе мешком. И,