Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице за воротами Санько немного постоит, поглядывая туда-сюда из-под блестящего, низко надвинутого на брови козырька диковато черными глазами и раздумывая, куда податься: к магазину, или в клуб, или на автобусную остановку посмотреть, кто сядет, кто сойдет и куда направится — в село или на хутора. А то, бывает, выглянет в окошко какая-нибудь проезжая красотка в синих или красных очках, так можно и поразвлечься — подмигнуть или палец большой показать: хороша, мол, девка! Попадаются и такие, что и очки снимут и сделают глазки, а в большинстве случаев насмешливо скривят губы и отвернутся: пхе. Ну-ну, жмите дальше в свою пхекаловку…
За хатой Санько слышит в дикой груше и дальше в ольхах до самой речки соловьиные любовные игрища, на все голоса и подголоски трели — далеко, ближе, еще ближе и еще дальше — со всех сторон, словно в душу льются, и низовое эхо млеет от этих соловьиных страданьиц.
«Гляди ж ты, сколько их поналетело в нынешнем году, — думает Санько. — Как полная шапка пшена!»
А сам шарит глазами от хаты к хате, по выгону, под вербочками вдоль улицы. В будни тут, гляди не гляди, ни души не увидишь да еще весной — все на огородах, во дворах, на работах. А в воскресенье, если солнечно, люди выходят за ворота и сидят: кто на лавочке у калитки, кто на скамеечке, а кто шел да остановился погутарить — на корточки присел на молодой еще, чистой травке. Гу-гу, гу-гу — про политику, в которой не очень смыслят, про новую продавщицу (что ни попроси подать — корчит обиженную рожу), про торговлю с Китаем, что вроде бы снова будет, — кто-то где-то слышал, что китайские фонарики далеко светят, а основательней всего про то, как после дождя все в огороде в гору пошло.
Вон посреди выгона дед Лука сидит, в газету козырьком уткнулся — все что-то вычитывает! — и корову на привязи держит. Корова пасется среди чертополоха, отгоняет головой мух и вместе с веревкой дергает и Луку, так что иногда картузик падает с его головы на газету. Тогда Лука сердито поглядывает на корову, однако не ругается, кормилица ведь, а молча надевает картуз и снова впивается в газету.
— Что, дед, интересного вычитал? — окликает его Санько и смеется глазами, потому что, сколько помнит Луку, все он что-то в газетах ищет.
— Да вот пишется, — хрипло отвечает дед, — что приехал в Америку какой-то король с новой королевой… Так вот я никак и не соображу: как это с новой?
— Х-га-га, — снисходительно смеется Санько глубоким грудным смехом. — Чего ж тут понимать? Старую прогнал, а молоденькую взял. Вот вам и новая!
— Ну да! — сердится Лука. — «Прогнал»! Тебе все одно, что король, что мужик. Мелет черт те что… — И опять козырек в газету.
— Ха, дед! Короли до этого дела большие охотники, чем мужики! — скалит зубы Санько. И, подумав, добавляет круто, а глаза его как капли горячей смолы: — Вы лучше подумали б, где корову попасти, а то сдохнет на чертополохе!
Лука в ответ ни звука: что правда, то правда — худая корова.
А вон дед Ганжа греется у хаты на скамеечке, спину подставил солнцу, на палку руками оперся и смотрит угасшими глазками куда-то вдаль, за выгон, а видит ли что — кто его знает. Смерти, говорит, ожидает. Зимой в хате ждал ее, а теперь уже и во двор выходит. Нет ему смерти. Видно, еще не все грехи вспомнил и не во всех грехах покаялся. Потому-то она и не идет! — думает Санько и смеется про себя: х-га-га!
Такая вот улица — если не дед, так бабка, а то и никого.
Правда, еще Софийка Малашкова с ребенком на руках сидит под ветхим плетеньком. Не плетень, а срамота одна. А лучшего сделать некому: на хозяйстве она да две тетки, и обе никудышные, только едят да бранятся каждодневно, а самой Софийке не до плетня: раньше каждую ночь подпирала спиной чужие саран да вербы с париями, своими и заезжими, а теперь ребенка нянчить надо. Интересно, знает ли она хоть, от кого этот ребенок, х-га-га!.. Сидит, цветет щеками. Даже издали румянцы видать. А сквозь плетень, за плечами у нее, тянется к солнцу сирень молодая и тоже цветет.
Санько направляется к Софийке, перепрыгивая глубокие, еще с весны колеи — следы трактора, что молоковозку к большаку таскал.
— Гоп! Гоп! — весело и легко выдыхает Санько, перепрыгивая колеи, а сапоги — рып, рып! Хорошую обувь офицерам шьют, тряпичный хром так бы не скрипел.
— Привет, девка, то бишь молодка! — говорит, подходя к Софийке, и садится рядом на лавочке из ольховой доски, треснувшей вдоль. А Софийка пых — и щеки сразу как две розы. Такая уж она: только заговорят с ней или сама с кем-нибудь, так и в краску.
— Спит? — кивает Санько блестящим козырьком на ребенка, шевелящего в губах новенькую соску. — О, уже и соску где-то раздобыла…
— Брат Мишко с Донбасса прислал, — отвечает Софийка и легонько прикусывает нижнюю губу, чтобы не сказать Саньку ничего обидного за его приветствие, а то… он ведь бешеный, смола в зрачках сразу так и закипит.
— А я, гад, сколько в районе ни расспрашивал, нигде нет сосок, — смеется Санько, и трудно понять, шутит он или правду говорит.
— Как будто тебя просили… — пожимает плечами Софийка, легонько, чтобы не разбудить ребенка.
— Не просили, так сам слышу, как он каждый вечер буянит. Он что, больной?
— Не-а… Так, что-то нервничает, — вздыхает Софийка.
— А не зовет папу, х-га-га?..
Софийкины щеки наливаются сиреневым румянцем, брови беспомощно дрожат, и она отворачивается с ребенком.
— Шел бы, куда разогнался.
— А я никуда и не разгонялся, а пришел навестить, — мирно отвечает Санько и смотрит на Софийкину спину, выглядывающую из глубокого выреза в дешевеньком вылинявшем платье. Спина хрупкая, в золотом против солнца пушке. И родинок много, мелких, как маковники. Санько отводит взгляд, а все же видит краешек разгоряченной Софийкиной щеки, кудряшки за ушами, пучок длинных волос, туго перевязанных зеленой ленточкой — Просто, без бантика.
Санько коснулся пальцем кудряшки и спросил, притупи: глаз:
— Сама накручивала или так отроду?
Софийка повела головой и уклонилась.
— Иди уж своей дорогой. Смотрят вон все, мне только и не хватало, чтоб и