И я там был - Юлий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня одна заветная мечта: в одно прекрасное утро проснуться с готовым ивритом.
А все потому, что на случай визита в больницу или контору всегда находился какой-нибудь приятель из ватиков. В остальных случаях жизни хватало плохого английского, которого у Михайлова было много.
Русских израильтян здесь под миллион, среди них есть сложившиеся компании (тусовки), например, белорусских партизан или, скажем, питерских блокадников. Михайлов же тусовался среди литераторов и диссидентов, совмещая в себе оба признака.
Была серия анекдотов:
Один англичанин – джентльмен;
Два англичанина – пари;
Три англичанина – парламент.
Далее. Один француз – любовник;
Два француза – дуэль;
Три француза – революция.
Еврейская серия имела разночтения. Михайлову больше нравился такой вариант:
Один еврей – великий русский художник;
Два еврея – международный шахматный турнир;
Три еврея – скандал в синагоге.
Сам же Михайлов был как-то свидетелем сразу трех скандалов. Правда, евреев было человек пятьдесят, а синагога была не синагога, а русская библиотека, где проводился вечер памяти академика Сахарова.
Здесь надо сказать пару слов о тонком нюансе в отношении русских евреев и той правозащитной общедемократической линии, которой держался академик. Нюанс, я бы сказал, не такой уж и тонкий, а вполне даже толстенький, благодаря иезуитству Кремля.
Дело в том, что в брежневские времена могучее еврейское лобби в союзе с мировой демократией навалились на Кремль, чтобы тот отпустил желающих евреев на все четыре за все их страдания по 5-му пункту (анкетная графа «национальность»), по которому власть, в силу плохого воспитания, упорно дискриминировала советского еврея во всех областях жизни.
Таки Кремль поддался, отпустил еврея во все стороны, но сделал вид, что только в одну: в Израиль «для воссоединения семьи»; тут же у всех евреев (и даже неевреев) мгновенно отыскались родственники, тем более что доказательств родства никто особо и не спрашивал, и евреи поехали из Союза непрерывно, причем уже действовали два перевалочных пункта: Вена – для тех, кто ехал именно и только в Израиль, и Рим – для желающих сразу в Европу или Штаты, не задерживаясь хотя бы для блезиру на исторической родине.
Допустив, сквозь зубы скрепя сердце, еврейскую эмиграцию, Москва, разумеется, всячески оттянулась на процессе. То она волынила с разрешениями (возник термин «сидеть в отказе», «отказники»), и, уже уйдя с работы, люди годами дожидались своей очереди на отъезд; то она накладывала тяжкую пошлину за полученное в Союзе образование; то не отпускала по причине секретности, сроки которой устанавливала произвольно; то сажала на два-три года тех, кто, подав на выезд, естественно отказывался идти служить в Советскую армию – но все-таки, через пень-колоду, так или иначе, несмотря и невзирая, эмиграция шла, текла и ползла. Пока наконец, не доползла до Горбачева, после чего хлынула.
Но, допустив эмиграцию для евреев, Кремль, тем самым провел черту между борцами за «возврат на историчку» и защитниками общечеловеческих прав, в том числе и на свободный выезд. Тут, как говорится, линия раздела прошла не только через круги, но и через дома и семьи, а то и поперек человека. Щаранский, к примеру, являл собою и стопроцентного демократа, входил в «Хельсинкскую группу» вместе с Орловым, – и стопроцентного сиониста. Друг же Михайлова Гуревич начал с сионизма, раньше многих, еще в 50-е годы, а в итоге вышел в сугубые демократы и прибыл в Израиль скорее как диссидент, чем сионист – что, надо сказать, здесь особо не приветствовалось ни общественностью, ни начальством. В условиях того кряхтения, с которым Кремль полуразрешил еврейскую эмиграцию, диссидентство оказывалось помехой святому делу репатриации, ибо полупозволить себе антисоветчину Кремль, по природе, был неспособен. (Догорбачевский Кремль, добавим все же в скобках.) Сионист должен класть голову на плаху только за сионизм и только сам, остальных просят не беспокоиться. Иначе, того гляди, Кремль и эту узкую отдушину прикроет. Подход противоречивый, но практически целесообразный.
Ах, с какими богатырями и рыцарями сионизма познакомился Михайлов на обетованной земле! Вили Свечинский, Давид Хавкин, Феликс Красавин, эти матерые, непокоренные зеки, ветераны ГУЛАГа, с мужественными, словно обветренными лицами, непобедимым спокойным юмором в глазах. А соколы брежневского призыва! Хоть Саша Якир, хоть Жозеф Асс, хоть Саша Шипов! В их компании Михайлову было всегда хорошо, славно, – надежные люди, как те камни, из которых сложена земля Израиля и построен Иерусалим.
Игорь же Коган, как и Гуревич, был скорее диссидент, чем сионист, в 70-е годы в Москве стало душно, и он уехал в Израиль. А так как он был классный программист, то адаптировался быстрее, чем выучил иврит. В Москве же, кабы не диссидентство, мог бы и процветать: вел на ТВ учебную программу, участвовал в знаменитой КВН-команде физтеха, и вообще был разнообразно талантлив настолько, что как-то, во время поездки с концертной бригадой по Сибири, к нему подошла робкая красавица бурятка и попросила настроить ей скрипочку. Семейный человек, Игорь смутился и долго объяснял юной скрипачке, что тот Игорь Коган гастролирует по Америке, а не по Сибири с бригадой, и что он, этот Игорь Коган, может ей настроить разве что компьютер, которых, правда, в Бурятии в те поры еще не было.
Здесь в Иерусалиме, Игорь стал непременным читателем и активистом Русской библиотеки, и таким образом Михайлов и оказался на вечере памяти Сахарова.
В большой комнате, вернее в небольшом зале, собралось человек с полсотни. И это были диссиденты либо сионисты, не отделяющие себя от диссидентов. Михайлов сразу заметил там и Хавкина с Красавиным, и Мариуса Делюсина, и Майю Улановскую, а с Гуревичем он и сам пришел.
Конечно, вечер памяти такого человека мог бы собрать и побольше народу. Ходя А. Д., как его дружески называли москвичи, не был сионистом ни по крови, ни по воззрениям, Израиль для него все-таки сделал исключение, и на въезде в Иерусалим глазам предстают четыре узкие терраски на крутом склоне, с хилыми посадками и каменной доской с надписью на четырех языках (иврит, русский, английский, арабская вязь): «Сады Сахарова». Доска скорее свидетельствует о намерениях, так как узкие терраски на звание «садов» никак не тянут. Но ведь и в Москве станция метро «Кропоткинская» долго именовалась «Дворец Советов», хотя до Дворца дело так и не дошло. Вместо него эпоха вознесла Храм Спасителя, так что будем надеяться, что на месте «садов» тоже что-нибудь вознесется в конце концов.
Итак, дорогой наш Коган, который программист, войдя в библиотечный зал, немедленно захлопотал, будучи ответственным за вечер, а там и занял подобающее место в президиуме и открыл собрание. Будучи человеком скромным, он решил подкрепить свое одиночество в президиуме каким-нибудь авторитетом.
– Здесь, среди нас, – возгласил он, – присутствует человек, чья судьба особенно волновала Андрея Дмитриевича, и прошу его занять место в президиуме.
И он пригласил к себе Альфреда Ковальского, который, не торопясь, прошествовал и уселся рядом.
Это был самый настоящий авторитет, дважды сидевший в Союзе как матерый антисоветчик и сионист и вынесший из тьмы ГУЛАГа глубокое презрение к человеку. И хотя он, несомненно, принадлежал к образованному сословию, его многие называли «паханом», невольно приглашая не столько уважать его, сколько опасаться.
Не успел он, однако, умоститься рядом с Коганом, как в зале тут же с места поднялись двое и демонстративно прошествовали к выходу, протестуя своими гордыми спинами против господина Ковальского в президиуме. Это были Хавкин и Красавин. По залу пронесся шумок удивления, а на Ковальского протест не подействовал никак, если не считать того, что в перерыве он покинул собрание вообще. Что до Михайлова, то он ничуть не удивился, ибо знал причину демонстрации.
В некоторых газетах незадолго до этого опубликовано было интервью с Ковальским, где тот, говоря о лагерях, сказал: восемьдесят процентов политических сидельцев сотрудничали с лагерной администрацией, то есть стучали и шестерили. Прочитав это, восемьдесят процентов из здешних бывших сидельцев сильно возмутились и ответили резкой отповедью, но когда газета переспросила Ковальского в ожидании, что он как-то скорректирует свое высказывание, тот его твердо подтвердил. Понятно, что Михайлов больше доверял опыту Хавкина с Красавиным, а в настойчивости Ковальского ему слышалось лишь угрюмое упорство «пахана»: я так сказал, и точка, и плевать мне на тех, кому это не нравится. Вот он и получил две презрительные спины.
Странное начало для вечера памяти великого правозащитника. Хотя как посмотреть. Свободно выраженный протест – как раз в духе поступков самого академика.