Три грустных тигра - Гильермо Инфанте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …и ты видишь не Ее, а Ее куски.
Я подумал о Селии Маргарите Мене, о жертвах Ландрю, обо всех знаменитых четвертованных дамах. Когда он, ни разу не переведя дыхания с начала тирады, наконец умолк, я сказал:
— Да, приятель, а ведь прав Кодак, Звездочет. В каждом актере живет актриса.
Куэ понял намек, понял, что я не о женоподобии и прочем, а о том, что его тайна отчасти или целиком мне известна, — и заткнулся. И так посерьезнел, что я пожалел о сказанном, черт бы побрал мою привычку говорить людям лучшие слова в худшие моменты или наоборот — в лучшие моменты. Я умею ввернуть к месту. Он углубился в пиво, даже не ответил, С тобой, бля, невозможно разговаривать, просто замолчал, устремив взгляд на желтую жидкость, от которой и стакан желтел и которая по цвету, запаху и вкусу должна была оказаться пивом, теплым от давности, от вечера и от воспоминаний. Он подозвал официанта.
— Еще два, похолоднее, маэстро.
Я посмотрел на него внимательно и заметил отблески сияния, озарявшего, вероятно, лицо Каликрата или Лео, когда тот встретил Айш и понял, что она — это Она. То есть She.
— Прости, приятель, — сказал я, действительно желая в тот миг, чтобы он меня простил.
— Проехали, — ответил он. — Да, я совершил прелюбодеяние, но это было в другой стране, к тому же девка умерла, — и улыбнулся себе под нос — Марло (Кристофер, а не Филип) или же культура выручили нас из беды. Как-то я размышлял о том, что бескультурие или культура погубили одну женщину. Помнится, Шелли Уинтерс сказала Рональду Колмену в «Двойной жизни»: «Погаси свет», когда собиралась с ним переспать, и старик Рональд, бедолага, тоже уже покойник, игравший в этом фильме психа, который тронулся, потому что репетировал роль Отелло на Бродвее и уже не разбирал, где театр, где жизнь, так вот Колмен двинул кулаком по выключателю и сказал: «Я загашу и заплачу, ведь вновь могу зажечь сей огонек, когда хочу, благодаря Вестингаузу и Эдисону. Но где найду тот Прометеев жар?..» — накинулся на несчастную, опустившуюся Шелли и задушил ее («What the hell are you doing you are a sex maniac or what oughh oughhh»), а ведь она была еще невиннее Дездемоны, поскольку никогда не слыхала имен Отелло, Яго и даже Шекспира, невежественная официантка — это-то ее и сгубило. Литература как идеальное преступление.
VIДля разнообразия мы проехались по Сан-Ласаро. Не люблю эту улицу. Она лживая; я имею в виду, с первого взгляда она напоминает улицу города вроде Парижа, или Мадрида, или Барселоны, а потом оказывается посредственной, глубоко провинциальной и у парка Масео становится одной из самых угрюмых и безобразных во всей Гаване, невыносимо знойной в солнечный полдень, темной и враждебной ночью. Только на перекрестках с Прадо и Бенефисьенсия да у лестницы перед университетом и отдыхает глаз. Хотя кое-что мне все же нравится на Сан-Ласаро, в самом начале: внезапность моря. Если вы едете в сторону Ведадо на машине и вам посчастливилось быть пассажиром, нужно лишь следить за сменой кварталов, повернуть голову и увидеть справа стремительно промелькнувший переулок, кусок парапета и за ним — море. Тут кроется диалектика: внезапность имеет место, даром что море всегда на месте, так что его нападение уже не удивляет, но все-таки остается внезапным. Примерно как с Бахом-Вивальди-Бахом у Куэ только что. К тому же всегда есть доля сомнения или надежды, что парапет Малекона вырастет, станет выше по капризу всяких там министров общественных работ и моря уже не будет видно, придется угадывать его в небе-зеркале.
— Что ты хочешь там найти? — спросил Куэ.
— Море.
— Что?
— Море, друг, вечно обновляющееся.
— А мне послышалось «Мэри».
— Не встречал стоящих женщин. Одно море сейчас чего-то стоит.
Мы посмеялись. Ключи от зари и заката были у нас в руках. Вот сейчас Куэ, обладатель профессиональной актерской памяти, начнет перебирать, словно четки, цитаты, замусоленные подобно четкам же, и так всю поездку.
«Но теперь, когда август ленивой, отъевшейся птицей сквозь бледное лето, медленно взмахивая крыльями, летел к луне упадка и смерти…»
Что я говорил?
«…они были громадные и злые».
Фолкнер; Куэ издевался над моими восторгами. Месть.
— Ну кто так пишет про комаров? Еще немного, и он скажет, что это круглосуточные вампиры.
Я рассмеялся. Нет, вру, улыбнулся.
— Чего ты хочешь? Это его первый роман.
— Ах вот оно что? А как насчет чего-нибудь поновее? Из «Деревушки», например? «Под эту зиму выдалась осень, которая долго была памятна людям, по ней отсчитывали годы и припоминали события».
— Ну так это перевод отвратительный, сам знаешь. И потом заметь…
— Наоборот, старик, ты лучше меня знаешь, что…
— …на самом деле он говорит о таком драматическом, даже трагическом событии, как…
— …Фолкнер офигительно переведен, на английском это звучит еще хуже.
— Фолкнер, мальчик, — поэт, как и Шекспир, целый мир; читать его — это тебе не блох выискивать. И у Шекспира, знаешь ли, есть свои «знаменитые фразы», как сказали бы на радио «Часы».
— Нашел кому рассказывать, — сказал Куэ. — Никогда не забуду сцену (и не перестану удивляться, сущая нелепица) на могиле злосчастной Офелии (в исполнении Минин Бухонес), когда неистовый Гамлекс Байер соскакивает в эту самую могилу, превращающуюся в сухой вариант Марианской впадины, и препирается со скорбящим Лаэртом, потому что просить он не привык! — а в ответ сокрушенный брат, ваш покорный слуга, принимается душить заносчивого принца, и Амлет ничего лучшего не находит, как сказать (в переводе Астраны Марина): «Прошу, руками не дави мне горла». Преспокойненько.
— И что это доказывает?
— Ничего. Я и не пытаюсь ничего доказать. Мы вроде бы просто разговаривали. Или ты думаешь, я сборщик налогов, подосланный королевой Елизаветой?
Он опустил крышу и вынул из кармана черные очки, которые носил днем и ночью, то надевал, то снимал, чтобы сначала всех поубивать своими выразительными глазами и фотогеничным взглядом, а затем набросить на взгляд и глаза темный покров скромности.
«And the blessed sun himself a fair hot whench in flame coloured taffeta», — это, должно быть, для тебя цитата. Или для тебя цикута?
— Почему?
— Это слова такого принца, как ты, обращенные к такому шуту, как я, и лучшему советчику, чем мы с тобой вместе взятые.
— Давай-ка яснее.
«Marry, then, sweet wag, when thou art king, let not us that are squires of the night’s body be called thieves of the day’s beauty…» — этот Фальстаф, мать его, непомерно крут. Да и принц Хел не отстает. «Генрих Четвертый», акт первый, сцена вторая.
У Куэ была великолепная (или нелепая) память на цитаты, но его английский, избежав антильского акцента, клонился к индийскому выговору. Мне вспомнился Джозеф Шильдкраут, гуру из «Пришли дожди».
— Почему ты не пишешь? — спросил я ни с того ни с сего.
— Спроси лучше, почему я не перевожу?
— Нет. Я думаю, у тебя получилось бы писать. Если б ты захотел.
— Я тоже когда-то так думал, — сказал он и умолк. Показал куда-то на улицу и произнес:
— Гляди.
— Что такое там?
— Вон, плакат, — показал он точнее (пальцем) и притормозил.
На заборе висел плакат Министерства общественных работ: «План работ президента Батисты, 1957–1966. Сказал — сделал!» Я прочел вслух:
— План работ президента Батисты, тысяча девятьсот пятьдесят седьмой — тысяча девятьсот шестьдесят шестой. Сказал сделал. И что дальше?
— Числа, старик.
— Ну. Да. Две даты. И что?
— Сумма цифр в обоих числах дает двадцать два, это мой день рождения, а еще мои полные имя и фамилия дают двадцать два, — он выговаривал «двадцать два», а не «вацатьва», как любой другой кубинец. — Последнее число, шестьдесят шесть, также идеально. Как и мое.
— Выводы?
— Чем лучше я знаком с буквами, тем больше люблю цифры.
— Во блин, — сказал я и подумал: В жопу, еще один тигр с бесконечными полосками, но вслух добавил только: — Каббалист, значит.
— Пифагорейский эликсир, отлично помогает при литературных спазмах. Когда карачун подкрался, сказали бы на нашем дальнем Орьенте.
— Ты что, правда, веришь в числа?
— Кажется, только в них и верю. Дважды два всегда четыре, а уж если вдруг станет пять, верный знак — пора рвать когти.
— У тебя же с математикой всегда туго было?
— Так то не числа, а применение чисел. Вроде лотереи, тоже эксплуатация номеров. Теорема Пифагора не так важна, как его советы не есть бобов, не убивать белого петуха, не носить образ божий на кольце или не гасить огонь мечом. И еще три, самые главные: не есть сердца, не возвращаться на родину, раз уж покинул ее, и не мочиться, стоя лицом к солнцу.
Я заржал, и улица раздвинулась перед парком Масео и улицей Бенефисьесия. Но не от моего смеха. Куэ отпустил руль, расставил руки и выкрикнул:
— Таласса! Таласса!
Еще чуть покуражился и, напевая вальс «На волнах», трижды объехал парк Масео.