Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нам необходим художник. Тот, что есть, увольняется, но у нас нет штатной единицы. Я могу вас оформить дворником, а работать будете художником. Ну, там изредка и подметете.
– Меня такое сочетание вполне устраивает, – твердо отчеканил я. – Кисть – та же метла, а метла все равно что кисть. А есть где у вас приткнуться? А то я ведь только номер спорол.
– Там за сценой винтовая лестница на колосники и в маленькую комнату, где сейчас пока Вася Киль, но он сегодня вам ее освободит. Там и работать будете, что помельче, а крупное – на сцене.
Когда я «сатиру» рассказал, что я артист, тут ее грудь заходила ходуном.
– А я – режиссер самодеятельного театра! Кого вы играли на сцене?
– Гришку Незнамова. «О, эти сувениры жгут мне грудь!»
Я входил в роль. Калакутская трепетала.
– Вы можете и не подметать.
– Да если нужно, и подмету, не велика беда. Меня комендант просил прийти к нему, если я оформлюсь.
– Я ему позвоню. Идите наверх, скажете Килю, что вы вместо него, пусть он сдаст вам все: кисти, краски, ну, все.
– Спасибо!.. «А каково бедному ребенку, оставленному под забором?!»[144]
А у меня комната с большим окном, с диваном, огромным столом, кистями и красками, далеко и высоко, за кулисами, за занавесом. Занавес!!! Трагедия окончена! И все-то у нас на века и навечно! Ленин – вечно живой и даже «живее всех живых»! Мы все навечно строим и созидаем, ломаем, губим и калечим. Так мне чего же горевать, не я один, коль вечно всё!
Инта так Инта! И в Инте есть ресторан. Столики и салфеточки. «Аленушка» на стене пригорюнилась, так вечно и сидит, как посадили у ручья. Официант с салфеткой на руке, в белом кителе при параде! Спрашивает у меня и у моего «однобаландника», высокого эстонца Фрида Каска, которого я случайно встретил, выйдя из Дворца:
– Что приказать изволите?
– Кило водки, два бифштекса, два бокала и ситро!
– Что еще будем есть и пить?
– Сегодня пир! Сегодня праздник! Сегодня мы «живее всех живых»!
– За тех, кто в море, за тех, кто там!
– За тех, чьи кости в тундре, пусть живые выпьют!
– Со святыми упокой, Господи, души их невинные!
– За тех, кто любит!
– За тех, кто с нами будет!
Мы пили, ели, говорили, вспоминали, плакали и шутили. Так сидели мы дотемна, не пьянея от выпитой водки, и снова пили, снова ели и вспоминали лагерные годы. Уже ночью мы поднялись ко мне на хоры, захватив про запас. Поздно заснув, во сне я почему-то летал над каким-то поселком и никак не мог опуститься, а внизу мне кто-то кричал: «Каторга! Каторга!»
Утром начался мой первый рабочий день. Калакутская, посмотрев на меня с неким удивлением, что я на своих ногах, а не на четвереньках, повела и представила меня директору:
– Это наш новый художник!
– Очень приятно, – сказал он, встав за столом. – Вы мне нарисуете картину?
– Я нарисую вам Полярный Урал, – опередил я его, боясь, что он попросит меня написать «Трех богатырей», «Медведей в лесу» или «Детей, бегущих от грозы».
– Это чудно! Буду ждать. А пока вам надо написать рекламу-анонс.
Он подал мне бумажку, на которой было написано: «Рио Эскондидо!»[145] Бодро взявшись за кисти, я спустя время водрузил на фасаде Дворца такую «Эскондиду», которая сразу же подняла меня на ту высоту, на которой летал ночью, и вместо «каторга, каторга» я услышал «здорово». Необходимо было бежать к Каску, чтобы не кружилась голова.
По дороге я забежал на почту, взял бланк и с трудом вывел: «Освободился, сослан навечно». Тут я положил ручку и… долго-долго сидел молча в глубоком раздумье. Многое, многое переворачивалось во мне, как в бетономешалке. Остановив это месиво, я добавил: «Если хочешь, приезжай…» И написал адрес Тони. Вечером, взяв бутылочку, сев на автобус, я приехал к пересылке. Там за зоной, на бугорке, стоял барак, а в нем – Катька!
Утром в коридоре я встретил охровца, который что-то припоминал, глядя на меня, и спросил:
– Ну, как?
– Неплохо, – ответил я и уехал во Дворец.
И закрутилось, завертелось и покатилось. Пропадай, моя телега, все четыре колеса. А во Дворце на сцене полковники и жены их, в панбархате с декольте, изображают страсти, негу и любовь.
Калакутская кричит:
– Полковник, больше сострадания! Жалости, жалости! Тут плакать надо!
Полковник бурчит ей в ответ:
– Не умею я ни плакать, ни сострадать.
– Но вы попробуйте, попробуйте, вы ж не у себя в кабинете, это ж сцена, игра. Вспомните что-либо печальное, что-нибудь… такое!
Загривок его покраснел, и он завыл в голос. «Мы вас собрали сюда не работать, а мучиться», – вспомнилось мне. А полковник все выл и выл, как волк на луну.
– Вот так, сейчас лучше, лучше, лучше.
Дамы и господа репетировали «Сердце не камень».
Бедный, бедный Островский, знал бы он, что пьесу его будут играть полковники, не умеющие плакать, но зато умеющие стрелять без промаха в затылок. А дамы их бренчат на фортепьянах, в шелках и панбархатах выносят помойные ведра и там, на площадке, подолгу с себе подобными обсуждают туалеты, блестя на солнце золотыми перстнями, кольцами и кулонами. На головах у всех «бабетты». Крик моды. Из-под них просматриваются комки капроновых чулок. Все это «высшее общество», это интинский «бомонд». С ними я еще сыграю злую шутку, но позже, не сейчас. Пока я только знакомлюсь, с кем это мне вечно жить и встречать неизбежный коммунизм.
Инта раскинулась по тундре районами под номерами шахт. У каждой шахты большие поселки, все они далеко друг от друга и от центра тоже. Бегают маленькие автобусы-«душегубки». Центр поселка – длинная улица, деревянные дома в три этажа, серые и унылые. В конце улицы стадион и за ним спортзал – хозяйство Каска, он там завом.
В самом центре – Шахтоуправление, ГБ, МВД и тому подобное. Напротив – я и мой Дворец. Есть несколько второстепенных улиц, улочек, тупичков и всяких «шанхаев» на задворках, там простой люд в бушлатах, на спинах многих незасаленная, невыцветшая полоса 40x15 – след от былой славы. Вдали ТЭЦ дымит своими трубами. Сбоку от центральной улицы – площадь, на ней здание комендатуры и «рынок» – два длинных прилавка с лавками. На нем пусто и безлюдно. За поселком, средь тундры, одна-одинешенька стоит больница, за ней в балке речка, заросшая ивами. Кругом всего этого раздолья тундра, болота и мелкие леса. Над всем этим не моргающее все лето солнце.
Я в назначенный день, день не той встречи, о которой мечтал, а той, которой не предвидел, пошел в комендатуру и по телеграмме получил пропуск на станцию. Деревянные обшарпанные вагончики дотащили меня до железной дороги. Скоро поезд «Москва – Воркута». «Бетономешалку» я постарался утихомирить и совсем выключил. Подошел поезд, шипя и свистя. Я пошел к вагону, обозначенному в телеграмме. Из вагона все вышли – никого нет. Я пошел вдоль поезда… и вдруг… услышал голос, меня окрикивающий. Ее голос. В душе у меня все оборвалось и поплыло. «Бетономешалка» заработала с дикой скоростью, выплескивая все с самого дна. Они сошли на ту сторону, и с той стороны шел голос, перевернувший все мое нутро. Поезд прошел своим последним вагоном мимо меня, и я увидел то, чего видеть не мог. Рядом стоял рыжий мальчишка. Незнакомый, далекий, но мой сын. Я подошел, взял его на руки, поцеловал, а Тоне протянул руку. Мы взяли вещи и пошли к вагончику. Сели. Язык не знает, что сказать. В сердце полное отторжение. Что-то да, что-то нет; немногословное ледяное «да» и «нет»!
Вот мои антресоли! Устраивайтесь. Сейчас я принесу чайник, я ем в столовой, хозяйства нет пока. Распаковали вещи, приехали мои масляные краски, можно Соколову написать Полярный Урал. Какие-то вещи, давно мною забытые, и ворох претензий. Пьем чай, а «бормашина» все сверлит и сверлит, словно все за раз запломбировать хочет.
– Ближе к делу, выключи «бор». Я тут навечно, пожизненно. Ради Сашки я согласен, но для этого ты должна переехать сюда.
– Я не перееду, мы останемся мужем и женой, ты тут, а я там.
– Значит, я тут по бабам, а ты там?..
– Против этого я не возражаю!
– Я тоже. Но мне нужна семья, я пожизненно, ты это понимаешь?
– Ну и живи себе, я же сказала: я не против. Мы муж и жена, только ты тут, а я там. Это тебя устраивает?
– Устраивает! Но только так.
Я сел за стол, написал и подал ей.
– Что это?
– Читай!
– Заявление о разводе?! Ты его от меня ни в жизнь не получишь!
Мы пили молча чай с московской колбасой!!! Вечером я пошел ночевать в спортзал, и там распили мы нечто. Во сне я не летал, а падал. За эти три дня работали две «бетономешалки». Все выяснили, все определили. Она там, я тут. Заявление она разодрала в порошок, а я думал о Катьке. Да тут и ближе навалом – хоть пруд пруди, и все голодные, как шакалы. Но я понимал, что это гибель!
Поезд Воркута – Москва показал свой хвост. Бежит вагончик, переваливается. Предшахтная. Приехали. В те дни, когда была Тоня, я на улице встретил Женьку Рейтор. Освободился, главу негде приклонить. Шмоток почти нет. Я привел его на антресоли, там была Тоня.