Милосердия двери. Автобиографический роман узника ГУЛАГа - Алексей Арцыбушев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да я тут и живу. Эту комнату я своими руками выстроил. Тут чердак был.
– Мы ведь ничего не знаем, нас майор сюда привел и поселил. Мы его спрашиваем, а вещи эти чьи, а он их сгреб и бросил на пол. Это мы уж их сложили. Вы нас простите, у нас ребенок, деваться было некуда. Мы протестовали, просили дать нам другое помещение, а он и говорит: «Эта сволочь пусть идет, куда хочет, он обманул меня. Он сказал, что к нему жена с ребенком едут, а она и не собирается ехать. Мне, говорит, его друг об этом рассказал. Сволочь такая, надул. Ему, как придет, скажите, чтобы ко мне явился, я ему матку выверну наизнанку». Мы-то что, мы вас сами жалеем, садитесь чайку с нами.
Ни к какому Купленику я не пошел: их простой, бесхитростный рассказ, их смущение и сочувствие, понимание, что они невольно являются причиной моей беды, позволили понять мне сущность дела, к которому они не имели ни малейшего отношения. Я получил удар в спину от человека, которого я, в сущности, мало знал. В лагере я встретился с ним чисто случайно, в зоне, мне незнакомой. Тогда он помог мне воткнуть Жимайтиса в санчасть; встретив его в поселке, я протянул ему руку, и для меня это было естественно, так как без этого и в лагере, и в ссылке прожить невозможно. Помогаешь ты, помогают тебе, и часто люди совсем незнакомые. Там свои законы милосердия. Преследуя свои корыстные цели, Рейтор, не задумываясь, всадил мне нож в спину, настучав Купленику, что я его обманул. Он знал, что никакая жена ко мне не едет. Ему необходимо было натравить на меня майора, чтобы таким путем получить от него хорошее жилище для себя. За это он получил не только хорошую комнату, но и приличную работу. Тогда я у майора выторговал этот чердак, и он его нам отдал на двоих. Рейтора это не устраивало, и он пошел на подлость, лишив меня крыши над головой и теплого угла перед самой зимой. Теперь всего этого у меня нет. Идти и выяснять отношения бесправному ссыльному – это значит быть битому и лишний раз растоптанному бездушным сапогом. Я это хорошо понимал, тем более что я не мог доказать «сапогу», что ко мне едет жена. Я был безоружным. Бить морду подлецу бессмысленно: его этим не вразумишь. Подлец – всегда подлец!
Мне ничего не оставалось делать, как смириться, проглотить и отойти подальше, по пророку Давиду: Уклонися от зла и сотвори благо (Пс. 33: 15). Якштас в свое время, подложив мне свинью на комиссовке, фактически спас меня от инвалидности, с которой я бы сидел еще годами, как те несчастные. Конечно, было тяжело и обидно за вложенный труд и деньги, за силу и энергию, потраченные мной на этот угол, теплый и уютный, из которого меня так жестоко вышибли.
Возвращаться на антресоли за кулисы Дворца я не хотел. Больше всего мне хотелось вообще смотаться с этой работы, чтобы быть подальше от вершителей судеб. Сама жизнь научила меня спокойно принимать удары судьбы и видеть в них необходимость, часто жестокую и на первый взгляд не имеющую смысла. Так и в этот раз – подлый удар в спину, лишивший меня крова, я принял как должную необходимость, в дальнейшем сыгравшую огромную роль в последующие годы ссылки.
Последнюю ночь я переночевал на уже не моей кухоньке и рано утром отправился на поиски своей судьбы, работы и крова. Эти поиски привели меня в паровозное депо на Предшахтной, расположенное в нескольких километрах от центрального поселка.
– Не нужен ли вам кто-нибудь? – спросил я начальника депо, войдя в контору.
Начальник паровозного депо Наумчик Высотский, или просто Наумчик, как все его звали, такой же «вечноссыльный» троцкист, внимательно посмотрел на меня.
– Мне нужен сторож, ночной сторож, оклад 360 рублей.
– А жить есть где?
– На старой водокачке. Вон там. – Он кивнул головой в сторону водокачки. – Там уже один живет, тоже сторож. Ты тоже на цепи? – спросил Наумчик.
– Как и все тут.
– А как твоя фамилия?
– Арцыбушев Алексей!
– А отчество? – допытывался он.
– Петрович, – ответил я.
– То, что ты Алексей, я могу поверить, но в то, что ты Петрович, не верю. Ты аид?[147]
– Нет, я русский.
– Не может этого быть, не верю.
– А какой мне смысл врать?
– Нет, ты все же аид, ну ладно, в сторожа пойдешь?
– Пойду, у меня нет выбора.
– Пиши заявление.
Он подал мне лист бумаги, я написал. Наумчик прочитал, что-то начиркал на нем и положил в стол.
– Сторожить будешь посменно: ночь – ты, ночь – Гулям. Отвечаешь за все, что в депо, за подъездные пути ответа не несешь. Понял? Спать можешь, закрыв ворота: паровозы никто не украдет. Заступишь на работу с завтрашней ночи, а сейчас иди на водокачку. Посмотри, где жить будешь, а то, может, и не понравится.
Он вывел меня на двор и показал водокачку, стоявшую метрах в трехстах на развилке путей.
– Будь здоров, Петрович, если Петрович. Добродушная физиономия Наумчика смотрела на меня, и на ней было написано: «Какого хрена ты скрываешь от меня, что ты аид, я ж это вижу».
Я пошел по путям. Около депо лепилось несколько домиков. Большая парокотельная дымила своими трубами. Горы шлака и угля. На подъездных путях паровозы и паровозики-«кукушки». Кто под паром, кто на ремонте, кругом копошились чумазые люди, кто с чем у своих паровозов. Справа лесок – сосна и ель, слева – тундра и болота, вдали – отвалы шахт и терриконники. Впереди, за развилкой дорог, стеной встал приполярный лес. Гудки паровозов пронзали уши. Серая, унылая, как все вокруг, бревенчатая изба, рядом пескосушилка. Я по ступенькам вошел и открыл дверь в мое новое пристанище. На железной койке у окна лежал человек. Посередине стояли бездействующие насосы. Деревянный стол у кровати. В углу, у входа, жарко пылающая печь. Человек встал и сел на койку, протянул мне руку и сказал:
– Гулям. – А затем добавил: – Мансур.
– А я – Алексей, буду с тобой вот тут жить и сторожить. Мрачное и удручающее впечатление произвело на меня мое новое жилище. Закопченные, грязные бревенчатые стены, зашарпанный пол, закопченная, облупленная печь. Обшарил я все это своим грустным взором и нашел место, чтобы поставить свою койку. Гулямчик оказался славным малым, добродушным узбеком, приблизительно одних со мною лет, хотя выглядел намного старше. Мы сели друг против друга, и каждый из нас вкратце рассказал свою грустную историю. Мы всласть пили зеленый чай, прихлебывая его из железных кружек; текла беседа двух человеческих душ, неожиданно оказавшихся на старой водокачке, окна которой смотрели на болота, подернутые первым хрупким льдом, на темные ели вдали и хмурое осеннее небо. Вот здесь, средь застывших в своем бессилии насосов, закопченных стен, должна продолжаться, вернее, вновь начаться моя «вечная жизнь». Одна будка, одна цепь и две жизни, случайно встретившиеся в непонятном водовороте человеческих судеб. Но жизнь научила в плохом искать лучшее, не унывать, не падать духом, не плакать об утраченном, на все смотреть с юмором и смеяться там, где хотелось бы плакать. Сама жизнь открывает пути, судьба ведет по ним, знай себе иди! И я пошел на уже не мой чердак, откуда был изгнан, как Адам из рая в «преисподнюю». Пошел за своим барахлом, чтобы оттащить его в свое новое убогое жилище, и в нем, быть может, новый друг на меня не отточит нож за голенищем.
Слова, написанные мною Варюшке, оказались близки к истине: ни кола ни двора! Был маленький, с таким трудом и усилиями вбитый мною колышек, который теперь сломан жестокостью жизни, равнодушно и холодно человеком таким же, как я, ссыльным, на одной цепи привязанным, ради своей корысти и личного благополучия. Трясется и тарахтит мой скарб на одолженной мною тачке, на «машине» ОСО – две ручки, одно колесо, все дальше и дальше от центрального поселка, от их «всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей», ближе к тундре, ближе к чахлому лесу, где стоит одиноко старая водокачка. Там, на ней, волею судеб определено было мне жить и, лежа на кровати в своем углу, затаив дыхание, читать первое за два года письмо, полученное от Варюшки.
«Любимый мой, наконец-то ты нашелся, я думала, что ты давно погиб, в чем меня уверяли все, так как связь с тобой прервалась больше двух лет назад. Я долго ждала в надежде и жила только ею, но время шло, надежды гасли. В отчаянии я исполнила волю своих родителей и вышла замуж за человека, которого я никогда не любила. Для меня ты словно воскрес, и вся моя любовь, мое сердце и душа с тобой, мой единственно любимый».
Память моя сохранила только смысл письма, а не точный его текст. Водокачка стала раем. Мертвая тундра – цветущим садом. Варюшка нашлась! Варюшка любит! Ее душа и сердце тут, она со мной, моя Варюшка, рядом!
Полетели письма до востребования, туда и обратно, а в них любовь, надежда, радость, в них сливаются сердца, в них готовится побег.
10 октября 1952 года мне стукнуло тридцать три года. Вечером на водокачке бал. Бал без дам, но с мыслями и надеждой на то, что они у нас у всех рано или поздно будут. Собираются званые гости, ставятся на еловый стол бутылки, «бокалы» – железные кружки, «вилки» – руки, закуски – на газете. Стукнулись кружки, расплескалась влага: «За тех, кто в море! За тех, кто там! До дна!» Читает Яшка Хромченко взахлеб свои стихи; одной своей рукой и ест, и пьет мой Каск, мой Фрид. Гулямчик уж пьян, но пьет еще, я тоже пьян, но меньше всех – больше пьяно сердце от любви, от писем, лежащих на груди. Эти письма, которые читали все, вызывали зависть и восторг, о намеченном побеге тоже все знали и пили за успех. Бутылки пусты, а Гуляму явно мало: