Холодная мята - Григор Михайлович Тютюнник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так ты что, один думаешь тыщу досок выкинуть? Ведь тыщу раз пальцем шевельнуть, и тот онемеет, а это же доски ворочать. Эх! Молодость наша — глупость наша.
— Иначе штраф, — сказал Иван. — Шестьсот рублей… Он со свадьбы хотел забрать людей.
— Дело твое. Валяй. Помогать не приду, потому печем, сам из вагона скоро выпаду! — Лицо дядьки Сашка, поклеванное кузнечной окалиной, сморщилось в улыбке. — Выпаду из вагона, а вы, молодые, поедете дальше. Другой, слышь, говорит: пойду домой. А я никогда так не говорю. Я говорю: пойду на квартиру. Потому что все мы в жизни — квартиранты. Домой — это уже повезут…
Дядько Сашко засмеялся, закивал головой и пошел отпирать баню.
Иван разделся, аккуратно, как привык это делать на службе, сложил форму и спрятал в шкаф для «комсостава» — так называли в депо начальнический шкаф. Потом надел грязную, холодную от бетонных стен и пола тельняшку, штаны, кирзовые ботинки, подвязал волосы веревочкой и пошел к вагону.
Дядько Сашко семенил за ним и гудел:
— До тыщщи будет. Я знаю. Сам когда-то дурной был… Знаешь, дурость от чего? От здоровья! Слабосильный человек умнее, ей-богу. Ты, Ваиько, только не спеши, а потихоньку. И как выберешь столько, что нужно будет уже вверх бросать, тогда закладывай в петли возле дверей длинненький ломик, на него надевай трубу — я все найду — и шуруй: одним концом клади доску на трубу, за другой берись — и пуляй! Веселее пойдет. Я знаю. Нет, сто рублей не дадут. Нормировщик, очкарик этот, не подпишет. Двадцать пять от силы. И то скулить будет. Да ты на пальто, Ванько, еще триста раз заработаешь!
Иван сорвал пломбу, толкнул дверь.
Дядько Сашко заглянул в вагон и вскрикнул:
— Ай-я-я, сынок! Сырая доска. Ну, правильно. Сухих нам еще никогда не привозили. Так что затягивай ремень потуже, не то грыжу схватишь… — И пошел в кочегарку, сокрушенно качая головой.
Иван влез в вагон, и в грудь ему полился крепчайший дух сырой пихты, такой густой и вольный, что. он улыбнулся и сказал:
— Тайга!
Пятиметровые доски, холодные, пропитанные сибирской осенью и липкие от живицы, показались ему сначала легкими, как щепки, и за минуту он их выбрасывал по пять, а то и по шесть. Однако дальше они становились все тяжелее, тельняшка прилипла к спине, рукам, груди, и он снял ее. Силы будто прибавилось. К тому же солнце стало клониться к полудню, крыша вагона, откуда давила упругая горячая волна, поостыла, дышалось легче. Иван насчитал триста досок, которые выбрал одним духом, — так ему казалось, потом перестал считать, смекнув, что это утомляет, и решил только работать, кидать и все, впрячься и кидать. II думать только о чем-нибудь бодром.
Веселее всего жилось ему на тральщике, по крайней мере беззаботно. Там не нужно было каждый день учить уроки и переживать за каждую тройку, а случалось, что и двойку. Не за себя переживал: почти все хлопцы в его классе не любили «прилизанных» пятерок и считали «нормальную» тройку достойной всякого мужчины оценкой. Иван жалел маму, ее усталые руки, листающие дневник, красные от шахтной пыли и сквозняков глаза, обиженные до слез его «нормальными» тройками. Потому восьмой класс он закончил едва ли не на похвальную грамоту. И все же бросил школу, пошел в депо сначала буксомойщиком, потом учеником токаря.
Позже, когда он уже служил, мама написала, что женщин из шахты вывели и теперь она работает на поверхности лебедчицей, поднимает вагонетки с породой на террикон. Заработок, конечно, не тот, что в шахте, но ей, одной душою живя, больше и не нужно. Она часто присылала ему посылки с папиросами и яблоками, и папиросы всегда пахли яблоками, а яблоки — папиросами…
Виделась бухта меж береговыми скалами, в которой они стояли со своими тральщиками, виделась в штили, такая гладенькая, ласковая, залитая солнцем, и вздыбленная штормом: свинцово-тяжелые волны, мглистая стена серого горизонта, и ветер такой, что они завязывали ленточки под подбородком, иначе сорвет бескозырку, понесет в небо, как черную птицу, бросит белым баранам на гребнях свинцовых волн.
Под грохот шторма доски казались легче…
Вспомнился товарищ, родной, как брат, Саня Бэглых из Забайкалья, невысокий, дебелый хлопец, гитарист, баянист, заядлый танцор и спортсмен-пятиборец. Не давались ему так же, как и Ивану, только прыжки в воду. И все же, когда спортивной команде, защищавшей честь их экипажа на флотских соревнованиях, грозил «ноль» в графе «прыжки в воду», они с Саней согласились прыгать. И шарахались с пяти-, потом с десятиметровой вышки, перевертываясь в воздухе под раскатистый хохот судей и спортсменов-прыгунов, пока не закончились соревнования. Бэглых набил о воду синяки на груди, бедрах, икрах. И стал весь синий, потому что был тяжелее Сани. Им засчитали несколько очков, даже больше, чем следовало бы: за волю к победе, сказали судьи смеясь…
Саня любил «выбивать» для Ивана ДП — дополнительные порции. Схватит алюминиевую миску, протолкается к камбузному окошку: «Давай!» — приказывает коку. «Тебе?» — снисходительно спрашивает тот, пожмет могучими плечами и отвернется. «Корешу моему, — показывает Саня большим пальцем через плечо. — Ваньке Срибному». «А-а… — Кок накладывает полную миску плова и подает в окошко. — Я думал, тебе, шплинг!»
Семен по-настоящему страдал от того, что ему не разрешали ходить в строю правофланговым рядом с Иваном, а отсылали на «шкентель» — в последний ряд…
Когда досок осталось меньше, чем полвагона, Иван сел передохнуть и закурил: после папиросы не так хотелось есть. Сбегать бы домой перекусить — грязный, как трубочист: в вагоне перед досками был уголь, и сквозняком (Иван открыл и другие двери, чтобы ветерок дышал) вздымало черную пыль, а помыться и переодеться — жаль было терять время.
Солнце уже пряталось за желтую гору досок возле вагона и золотило угольную пыль, поднимаемую ветерком. Предвечерье пахло осенью, подгоревшей на солнце Листвой желтой акации, стынущей землей. Прошел рабочий поезд. Люди, ездившие в город на базар и потолкаться по магазинам, переговариваясь, двинулись со станции в поселок. А из открытых дверей кочегарки было слышно, как гудит дядько Буряк:
Накры-ылся он се-е-рою-уу шине-е-ллю
И ти-ихо-о родных спо-омина-ал…
В войну, когда наши уже возвращались назад, дядька Сашко тяжело ранило под селом Ребриково, тут недалеко, и он едва не умер, накрытый вместо серой шинели сырой землей от взрыва. Выпив четвертинку или за; кружкой пива, дядько не раз рассказывал Ивану, как ему тогда лежалось.
— Как в яме, сынок… Хлопчики меня тогда нашли, ребятишки