Христианум Империум, или Ариэля больше нет. Том III - Сергей Юрьевич Катканов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель пережил такое отчаяние, которое чуть не лишило его разума. Ему казалось, что из его груди вырвали сердце и топчут его посреди площади с шуточками и прибауточками. Женщина возненавидела критиков писателя такой лютой ненавистью, которая и чертей в аду могла заставить содрогнуться. Уже тогда можно было понять, что никогда они друг друга не любили. Она всего лишь хотела наслаждаться ролью музы великого писателя. А он всего лишь хотел видеть восхищение в прекрасных глазах. Но и тогда они ничего не поняли, а вместо этого возненавидели весь мир, который их не принял и не оценил. Больше всего на свете они захотели избавиться от холодного враждебного мира и остаться вдвоём, потому что только они друг у друга и есть, как им казалось. И тогда появился тот, кто исполнил их желание. Как вы считаете, это история великой любви?
– Я понял, – печально сказал Робер. – Это действительно не про любовь. Знаете, что самое удивительное? После того, как критика оплевала ваш роман, ничего по сути не изменилось. Вы остались таким же, каким и были. Она осталась такой же, какой и была. И ваш роман остался таким же, каким и был. Почему же всё рухнуло? И что именно рухнуло?
– Произошёл маленький забавный пустячок. Мир меня не принял.
– А что вы хотели, когда писали роман? Какова была ваша цель?
– Когда писал, я об этом совершенно не думал. Но где-то на подсознательном уровне я, наверное, хотел просто… состояться. Я хотел, чтобы меня признали писателем, хотел получить за свой писательский труд пусть и небольшое, но достаточное для жизни вознаграждение. Хотел заниматься творчеством, чтобы этому ничего не препятствовало. Хотел, чтобы у меня были читатели, потому что без читателей не бывает писателей. Не так уж много я хотел. Но моя мечта рухнула, а в итоге рухнула жизнь.
– Но ведь сейчас вы всё это имеете. Ваша мечта сбылась. И как?
– А никак. Фигня всё это.
– А как вы сейчас думаете, вы написали хороший роман?
– Весьма неплохой. Яркий и самобытный. В своём роде уникальный. Эта книга стоила того, чтобы её написать, и она стоит того, чтобы её прочитать.
– А если её прочитать, то что будет? Что-нибудь измениться в душе у читателя? Что вы предложили людям?
– Робер, вы чудовище, – Мастер рассмеялся сухим мелким смехом. – До сих пор я знал лишь две породы людей, которые терзали мою душу: злобные идиоты и ласковые болваны. Вы являете собой нечто третье: безжалостный умник. Но с вами интересно. К тому же вы правы. Я хотел предложить внешнему миру свой внутренний мир, полагая его содержание весьма интересным. Хотел ли я своей книгой как-то изменить жизнь людей к лучшему? Нет, мне это и в голову не приходило. В моей книге много правды, но там нет и намёка на истину. Да ведь истина всё равно не достижима.
– Христос есть Истина.
– Христос… Я так хотел его понять…
– Нет, вы просто хотели самовыразиться, но в итоге даже самого себя понять не смогли, а Христа вы и не пытались понять.
– Да причем тут… Робер, я был рождён обреченным на отчаяние. Я не мог не писать, потому что в этом моя сущность, единственный возможный для меня способ существования. При этом я не мог писать о том, о чем хотел читать мир идиотов, я мог выражать только то, что жило и пело в моей душе. А мир не мог принять того, что я пишу, потому что ему ничего такого не надо. И то, что мир растоптал моё сердце было совершенно неизбежно, мир не мог отреагировать иначе на содержание моей души. Но сердце художника сверхчувствительно, любое неосторожное прикосновение к нему, пусть даже самое лёгкое, уже вызывает боль. А если на него обрушивается град ударов, боль бывает такая, что в глазах темнеет. Человек в таком состоянии может думать лишь о том, чтобы избавиться от боли, спрятаться от мира так, чтобы он не мог его достать. Мир неизбежно свёлся для меня к моей сиятельной Донне, единственному человеку, который не причинял мне боль. Я просто не мог не оказаться здесь с ней вдвоём. А потом выяснилось, что моя Донна на самом деле пустышка, и творчества здесь никакого нет. Я так мечтал о покое, но он обернулся пустотой. Писать-то не о чем. Когда сердце перестало кровоточить вдруг выяснилось, что оно ничего не рождает. Представьте себе человека, который выковыривает у себя из носа козявки, бесконечно их описывает, и вы получите мой портрет. Теперь я узнал, что такое настоящее отчаяние, из которого нет уже совсем никакого выхода. Но всё было предопределено. Ничего не могло быть иначе. В чем я не прав?
– Вы безусловно правы в том, что были обречены на боль, такова судьба настоящего художника. Но вы не были обречены на отчаяние, с этим вы уже сами постарались. Ваша беда в том, что вы никогда, ничем и никем не интересовались, кроме самого себя. Когда-то вы описывали собственную боль, ну а теперь собственные козявки. Если бы вы по-настоящему любили кого-то или что-то, это стало бы для вас спасением. Тот, кто готов принять в свою душу чужую боль, уже не так обострённо переживает собственную. Если бы вы по-настоящему любили хотя бы свою Донну, это уже стало бы для вас спасением.
– Да было бы там что любить.
– О том и речь, что вы так чувствуете, но на это вы отнюдь не были обречены. Сначала вы любили её восхищение вами, потом вы поняли, что это восхищение ничего не стоит, и она сразу же стала вам не интересна. А вы когда-нибудь пытались увидеть в ней самостоятельную личность, источник собственного света, а не только отражение вашего сияния? Устав от её восторгов, вы тут же объявили её примитивной и пустой. Но ведь так не бывает. Каждая человеческая душа, может быть, и не слишком богатая, и не очень глубокая, всё же чрезвычайно интересна. Вы говорили, что она