Пейзаж с парусом - Владимир Николаевич Жуков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это нечестно, — сказал он, когда они вновь остались одни. — Ты пользуешься тем, что у себя дома и что больна. В редакции я бы не позволил так откровенно подхалимничать.
— Ну и пусть, ну и пользуюсь. — Люся снова начала теребить свой балахон, и Травников не мог поймать ее взгляд.
— Решила, значит, что мы поменялись местами.
Люся неожиданно рассмеялась.
— Вы разве всегда считали меня тщеславной?.. Совсем другим я пользуюсь. Хотите знать? — Она приподнялась на подушках и, как бы подчеркивая торжественность своих слов, вознесла руку. — Я теперь замужняя женщина… Что смотрите? Мы с Ильей снова сошлись. Мне даже предоставлено право не работать… Ну, попробуйте покомандуйте мной теперь! Я уже не ваша подчиненная, а добрая знакомая. Надеюсь, добрая, а?
Травников мотнул головой, как бы пытаясь изменить, поправить сказанное. В мыслях пронеслось, что Люсьена, значит, решила не принимать предложения главного редактора, решила просто уйти из редакции, он хотел даже спросить про это, удостовериться, но вслух вышло другое — тоже от разом пронесшейся обиды:
— И… давно? Независимая такая с каких пор?
— Думаю, мы вместе решили изменить жизнь. Вы по службе, я, так сказать, по душе. Не сговариваясь, конечно.
— Ты уверена, что по душе? — настаивал Травников. Он теперь чувствовал, что бьется о ту стену, которую обнаружил между собой и Люсей, когда вошел, — обнаружил с неожиданной болью. И, с отчаянием вламываясь в невидимую преграду, будто бы там, за ней, отрада и спасение, спросил: — И Брут, что, прав, ну, насчет…
Люся опять засмеялась, только теперь с какой-то одной ей ведомой мудростью, похоже, осуждая и тут же прощая:
— Ох, он уж и вам натрепался. Прав толстяк, прав.
— Ну, и что ты думаешь делать?
— С кем, с чем? Илья вполне горд своим будущим отцовством. А разбежимся вновь, так я буду не одна. — Она посерьезнела, сказала тихо: — Глупо, когда одна.
— Я не про это. Главному-то что скажешь? Такие предложения поступают раз в жизни. А у тебя… в общем, год вылетает.
Ее, видно, обидело, что он говорил о работе, не замечая сказанного ею прежде, — про гордого Илью и что теперь она не будет одна.
— Ну куда вы все торопитесь, Евгений Алексеевич! Сегодня положи на машинку, не забудь позвонить, а это ты сделала, а то проверила? — Она передразнивала его обычного, каждодневного, и он понимал, что такое, верно, годится и теперь — к стыду своему понимал. А Люся решительно выпростала ноги из-под одеяльца, подогнула под себя, выпрямилась: — Подождет ваш главный! И вы подождете. С моим ответом, во всяком случае…
В комнату опять, словно подстерегши важный перелом в их разговоре, вошла Люсина тетка. Остановилась у двери.
— Может, чайку собрать? Тебе хорошо — чайку, и вот товарищ…
— Нет, — возразила Люся. — Илью подождем. Он скоро должен прийти. И будем обедать. Впрочем, вы как, Евгений Алексеевич?
Травников отрицательно покачал головой. Он смотрел в открытое окно на близкий с первого этажа Люсиной квартиры асфальт, на человека с авоськой, входившего в подъезд, на дворничиху в синем халате, принявшуюся на вечер глядя поливать чахлый газончик вокруг старого тополя — единственного среди кирпичных стен. Выходит, Люся позвала, чтобы познакомить с мужем, думал он, продемонстрировать этого непутевого Илью, с которым у нее не выходило ничего прежде и вряд ли выйдет в будущем, чтобы защититься мужем от него, Травникова, именно в тот момент, когда он решил сам шагнуть к ней. Как она предугадала? Или это нетрудно — предугадать женским сердцем, тем, которое не торопится?
Он оглянулся. Тетки в комнате уже не было. Люся пристально, как бы впервые, глядела на него. И он потянулся всем телом, взял ее руку, сжал между ладонями — холодную, расслабленную.
— Эх ты, — сказал он. — Гордячка. Эх ты…
8
Он помнил: отец пришел вечером, в восьмом, наверное, часу, и они с мамой о чем-то вполголоса разговаривали в другой комнате. «Так послезавтра же!» — похоже, обороняясь, мама искала отсрочки. А отец настаивал: «Завтра, говорю, завтра! Вагоны, знаешь, в какой сейчас цене? Подадут — и все. Надо быть готовым».
В словах отца слышалась грусть и тревога. Он поел и ушел снова на завод; всегда пропадал там без меры, а теперь часто не возвращался домой и ночами.
Мама хлопала дверцами гардероба, выдвигала ящики, и мальчик услышал, как она, всхлипывая, плачет.
Раньше он стал бы утешать ее, во всяком случае, сказал бы что-нибудь, но теперь в этом не было смысла, казалось ему: пришло горе, а в горе — плачут. Он знал, что им с мамой придется уехать из Ленинграда, многие уже уехали, но что завтра — это походило на безжалостный приговор: куда? И что за этим стоит?
Всего месяц прошел, как они с Ленькой Солощанским спорили, сколько продлится война — месяц или до Нового года, носились по улицам, глазея на проходящих в строю красноармейцев или на зенитки, деловито располагавшиеся на открытых местах набережных, восторженно перечитывали приказы и инструкции — что делать во время воздушных тревог, но вот пришли тревоги, не заставили себя ждать, и они с Ленькой, притихшие, чаще сидели на подоконнике в подъезде; Ленька рассказывал, что брат его получил повестку, и подсчитывал, сколько уже из их дома ушло в армию. Стекла в оконной раме на лестнице были заклеены, как везде теперь, узкими полосками бумаги, солнце отбрасывало на пол, на ступени, уходившие вверх и вниз, четкие тени в виде крестов, и мальчик думал, заберут ли в армию отца, хотя у него была бронь, потому что его завод — оборонный. Ему почему-то хотелось, чтобы отец был там, на набережной, возле зениток.
В дорогу они взяли узел с постелью — тощий матрасик, одеяла и две подушки, и еще два чемодана с бельем и посудой. Мамино зимнее пальто не поместилось, но она, видно, и не хотела