История моего самоубийства - Нодар Джин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя ощущения, навеянные галантерейщицей, были сейчас кощунственны, останавливать их я не сумел бы, а потому и не стал. Единственное — попытался нащупать в себе кнопку быстрой промотки. Между тем, полуобернувшись к гробу, Амалия опрыскивала одеколоном уже и Нателу.
— Перестань! — рявкнул я. — Довольно брызгаться!
В моем организме прокручивалась сцена с обнаженной грудью, к которой притянула меня смуглянка, но глаза мои видели другое: траурная колонна впереди застопорилась, и наш с Нателой и Амалией Додж вынужден был застыть на перекрестке. Это оказалось некстати, поскольку я надеялся, что с быстрой ездой скорее удастся выкурить из пикапа итальянские пары, а вместе с ними из себя — галантерейщицу.
Машины, однако, застряли надолго.
— Слушай! — окликнул я Амалию. — Если верить Занзибару, ты знаешь дорогу на кладбище. Мы тут застряли, если нет другой дороги.
— Конечно, есть. Не по шоссе, а задворками, — сказала Амалия. — Кортасар как раз и велел мне ехать с мистером Занзибаром другой дорогой. Это быстрее на полчаса, но Кортасар хотел, чтобы за это время… Я уже сказала тебе! Надо ехать прямо. Не за ними, а прямо.
— Да, так лучше, — сказал я. — Тем более, что нам — с гробом — не пристало быть в хвосте. А если приедем на кладбище раньше других, то так ведь оно и быть должно, а? Идиоты! — кивнул я на петхаинцев передо мной. — Каждый норовит попасть на кладбище раньше других! Не догадались пропустить нас вперед! Я же не о себе, я о Нателе! Надо же уважить ее хотя бы сейчас!
— Конечно, — согласилась Амалия. — Мисс Натела умерла, потому что была хорошая. У нас говорят — хорошие умирают рано, потому что им тут делать нечего: никакого удовольствия! Я ее очень уважала, но она мне говорила, что ее свои не уважают. А я сейчас жалею, что забыла сказать ей, что очень ее уважаю… Ой! — и шлепнула себя по щеке. — Я забыла сказать ей еще что-то: она меня спросила — кто в Сальвадоре лучший поэт. Я специально узнавала у Кортасара, но забыла ей сказать. Это у меня от беременности…
— А она говорила, что ее свои не уважают, да?
— А что тут сомневаться? Я обмыла ее, — и никто цента не дал. Она бы дала, если б могла. Но мне не надо: главное, что она чистая.
Я резко вывернул руль и налег на газ. Пикап взревел, затрясся и рванулся вперед, в узкий боковой пролет между домами. Бермудская смуглянка уже тянула меня к плюшевому дивану за прилавок, но, пытаясь выскользнуть из ее объятий и отвлечь себя от нее, я бросил взгляд за плечо, на гроб. Почудилось, будто Натела лежит в гробу нагая. Потом вдруг представил себе, что над нею, очень белой, совершенно нагая же склонилась смуглокожая Амалия и, притираясь к трупу своим громоздким плодом, сливает себе на живот из кружки тонкую струю мыльной воды. Струя сбегает по ее животу и растекается по мертвой Нателиной плоти, которую Амалия медленно поглаживает скользящей ладонью.
Тотчас же отряхнувшись от этой сцены, я испытал приступ гнетущей вины перед Нателой за то, что подглядел ее без покрытия. Стало стыдно и перед Амалией: она старалась, чтобы Натела ушла туда чистая, а я осквернил даже ее вместе с плодом. Чем же я лучше Занзибара, который из любопытства готов был трахнуть беременную бабу в синагоге; хуже — в пикапе с гробом?! Выложил, подлец, даже деньги, хотя и ноет, будто сидит без гроша! Нет — чтобы подкинуть девушке за ее труды перед Нателой! Сам ведь и сказал нам с доктором и с Гиви, что Нателу нашу обмывала Амалия. А они, доктор и Гиви, догадались ли подкинуть ей хотя бы они?! Я вдруг обрадовался, что нашел чем отличиться от них и даже покрыть свой стыд перед Амалией. Вынул из кармана все деньги и протянул ей:
— Положи себе.
— Правда? — засияла она, подвинулась ко мне вплотную и, опершись на мое колено рукой, поцеловала под ухом. — Я знала, что ты дашь деньги! Ты очень хороший!
— Ерунда, — сказал я и смутился, тем более, что Амалия снова обдала меня итальянским ароматом.
Потом, повозившись в кошельке, поднесла мне под нос сложенные в щепоть пальцы. Я глянул вниз и догадался, что это кокаин, хотя никогда его прежде не видел. Испугался и вскинул глаза на ветровое стекло с Христом на ниточке. Машина шла по спуску.
— Сейчас рассыплешь! — шепнула Амалия. — Тяни же!
Я запаниковал, но решил подождать пока Додж скатится в подножие горки.
— Ну! — не терпелось Амалии.
Додж докатился до намеченной мною черты, и мощным рывком я втянул порошок в ноздрю. А потом спросил себя:
— Зачем он мне нужен?
Амалия вернула руку на мое колено и ответила:
— Я хочу, чтобы тебе стало хорошо.
Машина пошла уже в горку, и мне сразу же стало становиться хорошо: нарастало состояние бездумности и невесомости. Внутри меня образовался широкий простор, внушавший странное чувство вседоступности. Все стало казаться новым и восхитительным.
Додж уже не кашлял и не трясся, — жужжал мягко и ровно, как заводная игрушка, а распятый Христос, подвешенный к зеркальцу, покачивался беззаботно, как на качелях. Самое восхитительное случилось с Амалией: не переставая быть собой, она незаметно превратилась в благоухающую смуглянку из города Гамильтон, — те же плавные жесты, тот же низкий голос и — главное — та же первозданная эротическая бесхитростность. Она стала говорить мне какие-то бесстыжие, но возбудительные слова, и я — скорее всего — отвечал, потому что она добавляла еще что-то. И постоянно смеялась и льнула ко мне. Я потерял представление о времени: как и все вне меня, оно было густым. Даже машина пошла медленней. Потом она куда-то свернула и завязла в пространстве.
В кабине стало темно, как в парфюмерной лавке с опущенными шторами. Пропали, наконец, и звуки; в мое расслабленное сознание пробивался только гладкий, пропитанный одеколоном, шепот. Он потом оборвался, и я почувствовал на губах прохладную влагу: острый язык Амалии вонзился в мой рот и затрепыхал в нем, как рыба в силках. Одновременно с этим ее пальцы погрузились в волосы на моей груди, но выпутались и заторопились вниз. Язык Амалии выскользнул из моих зубов, — и до меня снова донесся ее неразборчивый шепот, который тоже стал удаляться вниз. Через какое-то время он опять прекратился, и в то же самое мгновение я ощутил мучительно сладкое и пронзительное жжение в нижней части моего уже невесомого туловища. Жжение нарастало не спеша, но уверенно, хотя колючий язык Амалии был, как и прежде, прохладен. В сознании не осталось никакой памяти о мире, — лишь знакомое ощущение близости удушающе спазматического исчезновения из жизни.
70. Деликатная субстанция в крохотной ложбинке
В этот раз возвращение в жизнь принесло не печаль, а ужас. Как только моя плоть утратила невесомость, я — сквозь быстро редеющий дурман — осознал смысл происшедшего и обомлел от страха перед собой. Захотелось убежать от себя в любом направлении: никакой маршрут не прибавил бы грязи; убежать, заметая следы, чтобы не найти обратной дороги. Как всегда, возникла надежда, будто происшедшее приснилось, — тем более, что вокруг стояла темень.
Включив в кабине свет, увидел, однако, что нахожусь в реальности; причем, — в безобразной, разбросанной, позе. Сперва выпрямил шею, потом спустил с сиденья правую ногу и спарил ее с левой, которая так затекла, что я не чувствовал ее, — лишь созерцал, как чужую. Оставалось найти правую руку. Она оказалась заброшенной назад, за спинку сиденья. Прислушавшись к ней, — не затекла ли и она? — ощутил вдруг ледяной холод. Мелькнула ужасная догадка, но шевельнуться я не посмел, — скосил глаза и вздрогнул, ибо догадался правильно: моя правая ладонь лежала на Нателином лице — на глазах и переносице. Трупный холод разбежался из ладони по всему телу. Совладав с собою, я осторожно поднял руку и брезгливо — как скверну — перенес ее вперед, не удостоив и взгляда.
Посмотрел зато на Амалию. Закончив отирать салфеткой губы, она — спиною ко мне — принялась их закрашивать. В животе у нее вздымался плод, которому еще предстояло развиться, родиться, вырасти и привнести потом в мир свою долю порочности. Меня передернуло от отвращения теперь уже не к себе, а к Амалии, и неожиданно мозг предложил мне свалить вину на нее. Я согласился. Стало легче. Мозг добавил, что располагает важным сообщением. Я согласился выслушать. С его точки зрения, не произошло ничего непредставимого. А как же труп, возразил я, то есть Натела? Не кощунство ли это? Мозг напомнил мне, что когда-то Натела собиралась совершить со мною то же самое, — на лестнице в читальне тбилисского ГеБе. В присутствии смерти все становится кощунственным, буркнул я. Чепуха! — последовал ответ; смерть — такая же доступная каждому банальность, как и жизнь: умирают даже дураки и подлецы! Прозвучало обнадеживающе, но я решил проверить: значит, я не подлец?! Это решать не мне, признался мозг; мое дело — рассуждения!