Дневники: 1920–1924 - Вирджиния Вулф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
28 июня, четверг.
Возможно, это и есть жизнь, но я сомневаюсь, что смогу однажды убедить Л. переехать и теперь сижу сбитая с толку и подавленная, неготовая жить в пригороде, безмолвном и умиротворенном, как раз в тот момент, когда я думала, что наконец-то смогу двигаться вперед на всех парах. Ведь после сорока лет во мне уже никогда не накопится потенциал. И я скучаю по жизни гораздо больше, чем Л., поскольку для него она в этом смысле значит несколько иное, чем для меня. О, иметь бы возможность проникать в суть вещей и быть в них, а не скрести по поверхности… Я возмущена этими усилия и пустой тратой времени. А теперь еще и вечер мой пропал, ведь я ужинаю с Майерсами. Но что мне делать? На самом деле надо бы понять, насколько я действительно хочу то, о чем пишу. Отчасти ужас в том, что Л., как я заметила, не только не проявляет отзывчивость, но и постоянно наталкивается на незыблемое старое препятствие – мое здоровье. А я, конечно, не могу жертвовать его душевным равновесием, но позволять этой проблеме висеть мертвым грузом и довлеть над нашими короткими жизнями тоже нельзя. Ох уж эта короткая жизнь – особенно здесь, со всеми ее пробелами и сокращениями! Вечно нужно спешить на поезда, вечно тратить время, сидеть и ждать, пока придет Леонард; часами стоять в типографии вместе с Марджори и гадать, зачем все это, когда я могла бы отправиться на концерт, или в галерею, или в Британский музей[1038], или на поиски приключений в обществе других людей. А иногда я бы просто гуляла по Чипсайду[1039]. Теперь же я связана, скована, заточена в тюрьму. Остается только притворяться, будто я пишу нечто очень важное или читаю с целью написать книгу, которую никогда не напишу. (Я позволяю своему перу бросаться на бумагу, как леопард, изголодавшийся по крови – надо идти мыться и одеваться, – так что не относитесь в последующие годы слишком сурово к этому первому протесту, первому высказанному из многих замолчанных.) Вот суть моей жалобы. Я навсегда останусь в пригороде. Леонарда, похоже, мало это волнует. Но боже мой! (Не тот Боже, о котором пишет КМ[1040]). За что мне все это! За что! И все же, говорю я, мы точно можем получить от жизни больше, чем сейчас. Не слишком ли он пуританин и поборник дисциплины; не принимает ли он по рождению или воспитанию суровую дисциплину слишком смиренно, или, вернее, с чрезмерно спартанским самоконтролем? В нас, я полагаю, есть разнородные элементы: моя социальная сторона, его интеллектуальная. Эта социальная сторона во мне очень искренна. Я не считаю ее предосудительной. Это сокровище, которое я унаследовала от своей матери, – радость смеха и нечто такое, не насквозь эгоистичное или тщеславное, что порождает во мне общение с друзьями. И тогда во мне вспыхивают идеи. Более того, для моей работы нынче требуется более широкое и свободное общение, и сейчас, в 41 год, немного поработав, я получаю часть зарплаты в виде приглашений. Я могла бы узнать людей. В Ричмонде это невозможно. Либо мы изредка устраиваем изнурительные вечеринки, либо я совершаю набеги на Лондон и с чувством вины уезжаю, когда часы бьют одиннадцать.
Позвольте, однако, напомнить, что Л. очень усердно работает; мое нынешнее состояние, должно быть, продлится до Рождества, а постоянное беспокойство, фатальное и жестокое, только усложняет решение вопроса полюбовно. И все же, признаюсь, я подавлена и сбита с толку.
8 июля, воскресенье.
Итак, мы ужинали с Майерсами, а сегодня самый жаркий день в году. Не буду жаловаться, ибо я виделась со множеством людей… Как бы то ни было, если мы и переедем, то не раньше осени или даже нового года. В любом случае, я сейчас очень довольна, вернее, в меру. Я жива; довольно энергична; меня попросили писать для двух американских газет и т.д. и т.п. Я ни разу не упомянула, что меня пригласили в «Vanity Fair[1041]», «Dial» и обновленный «Broom[1042]», а также в «Nation» и «Times», поэтому я не могу не думать о себе, как об успешной в сфере журналистики женщине своего времени. Но это еще мало о чем говорит. Я бы хотела писать «Часы» столь же свободно и энергично, как «Фрешуотер», комедию[1043]. Странно, насколько тяжело мне даются мои романы, но «Фрешуотер» – это всего-навсего развлечение, а у «Часов» есть серьезные преимущества. Однако я бы хотела придать роману скорости и жизни. Неделю назад я поддалась искушению и начала писать комедию, и писала каждый день, и верю, что завтра закончу. И все же я чувствую некоторое нежелание опять заниматься только «Часами». Неважно. Если книга надоест, то отправлю ее в огонь вместе с этой!
Сама мысль об огне вызывает дискомфорт. Я уже целую вечность ничего не говорила о погоде. О том, как май с июнем улетучились, словно туман. Они будто вырваны из года. Кстати, перечитав дневник, я решила писать более детально и передавать разговоры дословно. Тяжело писать подробно, ведь я берусь за дневник, чтобы скоротать время или записать какую-то ерунду. Что касается разговоров, то нет ничего сложнее. Позвольте попробовать.
Сцена чаепития в пятницу, 6-го.
Дезмонд: Я не могу остаться на ужин. Нет, мне нужно вернуться к матери. Она стала совсем старой. Кэб отбросил ее на 10 ярдов [≈ 9,1 м], и, хотя кости целы, она потеряла память. Она снова и снова рассказывает одну и ту же историю. Она постоянно говорит о несчастном случае. Я отвезу ее на остров Уайт[1044].
Входит Джанет: Я была полна решимости приехать…
Вирджиния: А лес очень красивый?
Дезмонд: Все дубы обглоданы гусеницами. Да, когда стоишь под деревом, слышишь постукивание. Это жуют гусеницы. А если они объедают дерево в течение трех лет, оно погибает.
Джанет: Какой ужас! Надеюсь, с нашими дубами такого не случится.
Леонард: Что ж, Дезмонд, мы уладили нашу ссору.
В. (объясняет Джанет): Видите ли, они конкуренты. Дезмонд – редактор «New Statesman». Они переманивают друг у друга рецензентов.
Леонард: Дезмонд крадет моих.
Дезмонд: О, вся ссора надумана… Я спрошу прямо: кто у тебя на этой