Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не умею сказать Вам, как велико мое горе… Вот уже скоро сто дней, как она в могиле, а я хожу, как тень, и не могу прийти в себя. Есть и чувства и положения, которые в нашей жизни проводят мертвую границу, — я переступил именно через такую границу, и мои все мысли и чувства в прошлом, в недолгом счастливом прошлом. Счастье пронеслось весенней грозой, и я боюсь думать о будущем… Да и нет его, будущего, потому что и жизнь одна, и сердце одно. В Марии Морицовне я похоронил самого себя… Вечная ей память, хорошей, чистой душе!.. Вы ее знали в ранней юности, и я был бы рад увидеться с Вами, чтобы поговорить о ней. Может быть, у Вас сохранились ее фотографии, каких у меня нет. Напишите, когда Вы будете в Москве или Петербурге».
В отчаянную пору к нему тихо приходила мысль о самоубийстве. Он еле ушел от нее — наверное, кроме бесконечной любви и жалости к беспомощному своему ребенку, помогло и то, что он открылся в ней: Аленушка стала «отецкой дочерью». «Не будь Елены, я застрелился бы: нет больше сил… Нет смысла в жизни… Нет ничего впереди», — писал он матери.
Глядя на глыбу уральского скального камня, трудно подумать, что его можно сокрушить. Но между тем в немногие нещадно жаркие дни местного лета идет страшный перегрев его и едва заметная работа истечения, особенно, когда сразу ударят молотами по нему первые ночные морозы.
Мамин в эти дни сдал не только внешне — он весь как бы глубинно содрогнулся, и след этих душевных ударов остался на всю жизнь. Рюмочное забытье, к которому он стал с этой поры прибегать все чаще, не приносило покоя. Невыносимо было от того, что перед глазами все время всплывали картины невозвратного, обрубленного счастья.
Вдвоем им был нестрашен Петербург — хладный, равнодушный, многотолпный. Они догадывались, что за непреступными серыми стенами домов есть обетованные уголки, к которым следовало только найти путь. Сразу после бегства с Урала Дмитрий Наркисович с удесятеренной силой принялся за работу — надо было завершить начатое и немедля засевать привычное поле бумаги новыми замыслами, он словно разбухал от них. В мае они удачно нашли комнаты в Лесном, всего в шести верстах от города. Мария Морицовна, соскучившаяся по сцене, начала играть в дачном театрике при местном клубе, где ее приметили и стали приглашать на роли в Озерки, Павловск, Ораниенбаум. Наконец, она заключает выгодный контракт в Гельсинфорсе. Дачная публика была не только скучающей, но и порядком искушенной. Темперамент Абрамовой заметили, в небольших газетах она удостаивалась похвальных слов. А буржуазные, респектабельные «Новости и биржевая газета» Нотовича о спектакле-комедии «Испорченная жизнь» писала совсем пространно: «В роли Елизаветы Павловны, сбившейся с пути истинного жены Курчаева, выступила М. М. Абрамова. Талантливая артистка появлялась перед озерковскою публикою во второй раз. Как и в первый свой выход… г-жа Абрамова имела и на этот раз значительный успех». Впрочем, эта газета, в которой Мамин сотрудничал давно, не раз поддерживала в своих обозрениях новую сценическую жизнь Абрамовой.
А она рвалась к большой сцене, и при ее энергии, обаянии, личных театральных знакомствах цель была бы достигнута. Но пришлось сдержать себя, когда обнаружилась беременность и поманило иное счастье — материнское. Ожидание ребенка все более волновало и захватывало Марию Морицовну, особенно когда она видела, как светились глаза мужа от чувств грядущего отцовства.
Но странное дело, временами она вдруг замирала, сидела испуганная и сосредоточенная.
— Я этих родов не выдержу, я умру, — говорила она глухо, убежденно, сжимая голову ладонями. Дмитрий Наркисович, как мог, разгонял ее страхи — он тащил ее на прогулку, к дачным знакомым, в сад, где светлыми вечерами играл оркестр.
Между тем Дмитрий Наркисович был озадачен и материальной стороной нового их существования. Удачным посчитал он постоянное сотрудничество в газете «Русская жизнь», где обязался каждую неделю давать фельетон или рассказ. Платили по пять копеек за строку, в месяц выходило полторы сотни рублей. Принесла деньги и повесть «Верный раб», появившаяся в июльской и августовской книжках «Северного вестника». Десять лет назад рассказанная Чупиным история о могущественном главном горном начальнике Урала генерале Глинке и его «верном рабе», плутоватом, из мелких хищников, Мишке в первые петербургские дни оформилась в экзотическую повесть, воскрешающую времена заводского крепостничества. В сущности, сюжет-анекдот (непреклонный воитель с казнокрадами и взяточниками сам оказался орудием вымогательств в ловких руках лакея Мишки) дал возможность автору поразить излюбленную социально-историческую цель — крепостничество.
В августе Мамин с оконченной повестью «Братья Гордеевы» поехал в Москву. За прежние свои наведывания он полюбил Первопрестольную, где был и обласкан и нашел близких себе собратьев-литераторов. Петербург не грел, как Москва, которая была сокровенно дорога русскому сердцу.
«Каждый раз, когда я подъезжаю к Москве, — писал он в «Русской жизни», — является какое-то особенное чувство, вроде того, которое испытывает возвращающийся домой путешественник. Что-то такое родное, близкое, теплое, свое, что иллюстрируется этими русскими лицами, уютными постройками и какой-то домашней беспорядочностью. Все здесь по-своему, по-московски, а другой Москвы нет и не может быть. Самые недостатки московского обихода скрашиваются в наших глазах, как вы прощаете все горячо любимому человеку. А самое главное, нигде в другом месте вы не чувствуете себя русским настолько, как только здесь, в этой семье старинных церквей, кремлевских стен и не умирающих исторических заветов».
Виктор Александрович Гольцев был необычайно захвачен новой идеей обустройства личной жизни. Он решил обзавестись землей. С умиленностью и наивностью подлинного дитя города он втолковывал петербургскому гостю, какая это будет распрекрасная жизнь.
— Я уж и место присматриваю. Нацелился на небольшой лесок с двумя десятинами земли в девяноста верстах от Москвы. Не описать! Светлый молчаливый лес, жаворонок в небе поет по-глинковски, а воздух лермонтовский — чист и свеж, как поцелуй