Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эту тему в русской литературе уже существует один роман, хотя и неоконченный, именно «Горнорабочие» Решетникова, в котором описаны те же люди, только десятилетием раньше. При сравнении обоих писателей нельзя не отдать преимущества г. Мамину по отношению к колоритности, местами даже несомненной яркости красок, наблюдательности и реальности изображаемых типов. Но, с другой стороны, в романе г. Сибиряка жизнь изображается больше с внешней стороны, с точки зрения постороннего наблюдателя. Видно, как действующие лица живут, но жизнь эта не чувствуется. Совсем иное — роман Решетникова. Его краски тусклы, язык бледен, типов у него почти нет. Нет интересной интриги и оригинальных личностей… Зато Решетников больше понимает и чувствует описываемое. В его описании не видишь мелких подробностей; но чувствуешь, что имеешь дело с живыми людьми, ощущаешь их дыхание, осязаешь биение их пульса. Впрочем, что проигрывает г. Сибиряк в жизненности, то он выигрывает в интересности».
Выходила, как говорится, серединка-наполовинку. Больше того, Мамину здесь отказано в умении постигать глубину подлинной действительности — он якобы сторонний наблюдатель, и жизнь видится ему внешней затейливой стороной, из-за того в активе романиста остается одно — интересность.
Автор «Мира Божьего», сотрудник редакции и друг Мамина Ангел Богданович по-иному объясняет эту кажущуюся сторонность наблюдательности писателя. «Эпический тон, в котором ведется весь роман, объективное отношение автора не позволяют себе никаких подчеркиваний и лирических отступлений, придают роману художественную законченность, а яркий и колоритный язык, сжатый и сильный, делает его одним из лучших произведений г. Мамина, которое можно поставить на ряду с его «Уральскими рассказами» и «Горным гнездом»… Г. Мамин явился истинным художником, доверившись вполне чувствам читателей и воздерживаясь от высказываний собственных».
Молчание критики тайно ранило. Об этом он никому не любил говорить, но в письмах к родным нередко были строки, где он как-то болезненно самоутверждался, иногда и за счет писателей-собратьев, которых, впрочем, сам же ценил за талант и самобытность личности. В мае, пребывая в горе и душевной сумятице, но продолжая без устали трудиться сразу над несколькими произведениями (эту каторжную работу его во все времена не видели даже близко знавшие Мамина; Фидлер, например, фиксировал в своих по-немецки методичных записках только внешнюю сторону житья-бытья своего сотоварища по застолью — выпивки, маминские несообразности, неловкие выходки, несправедливые колкости и т. д.). Дмитрий Наркисович писал сестре и зятю: «Мои дела идут хорошо, и было бы совсем отлично, если бы не долги… Сейчас мое имя в литературе стоит очень высоко, вне всякой критики, так что я даже не ожидал ничего подобного: мои конкуренты Короленко и Потапенко совершенно сконфузились: первый ничего не может написать, а второй исписался вконец».
Он был рад каждому доброму слову, но делал вид, как будто ему все равно, дурно или хорошо говорят о нем.
Однажды на воскресных салонных гостеваниях у Давыдовой, когда велись особенно оживленные литературные толки, кто-то из присутствующих стал нахваливать Потапенко в связи с последними его повестями «Шестеро» и «Дурак». Сидевший одиноко и молчаливо Глеб Иванович Успенский вдруг раздраженно отозвался:
— Оставьте, никакой он не самородок, а фальшивая ассигнация… Вот настоящая сторублевая бумажка, только разорванная на мелкие части, — и указал на сидевшего близко к нему Мамина. Дмитрий Наркисович от неожиданности похвалы смутился, но, быстро уловив двусмысленность ее, как ему показалось, про себя даже обидчиво подумал: «Поди-ты, как остроумно! А остроумие-то на себя поверни, дорогой Глеб Иванович».
Но тот же Игнатий Николаевич Потапенко, пожалуй, первым отомкнул внешне невозмутимого, грубоватого и простодушного уральца, неизменно посасывающего свою дымную трубочку.
— Я почти уверен, — говорил он Василию Ивановичу Немировичу-Данченко, который отлично ладил с уральцем, — что он высокого мнения о себе как о писателе и только симулирует скромность. От его хвастовства недавно за бильярдом — в своем мастерстве в игре — уши вяли!..
В декабре, когда петербургская зима только завязывалась, Фидлер собрал у себя кучу людей по случаю приезда из Москвы Чехова. О молодом Чехове стали говорить все громче и громче, имя его становилось модным, и он вызывал к себе любопытство. Еще ранее Антон Павлович просил хозяина познакомить его с Маминым, которого он немного читал и находил самобытным писателем, да и слышал о нем много разного.
На вечеринке они долго оставались вдвоем. Мамин был непринужден и непосредственен, а Чехов, как всегда, сдержан и доброжелательно внимателен. За общим шумным столом Дмитрий Наркисович привлек своими рассказами из старательской жизни, которая для прочих участников застолья была диковинна.
— Один дьячок рассказывал мне, — начал Мамин, щурясь от дымка трубки, которую он зажал в маленькой ладони, — старатель Максимка наткнулся рожей на богатую россыпь и очумел от такого оборота. Смотрит на деньги: что делать с ними, проклятущими? Известно что — на то и восемнадцать кабаков в Березовске, мимо не скользнешь — некуда. Вот и запил, да так славно запил, что потерял всякую меру. Загородит четвертями с водкой всю широкую поселковую улицу и сидит около. Потом ему это надоело, так он решил в лавку на телеге въехать. Несколько раз подъезжал, въедет на ступеньки, а дальше — никак: косяки не пускают. До того распалился, что разогнал лошадь изо всех сил и с полного хода — к лавке. Ну, тут телега перевернулась и накрыла его с головой. После этого, слышим, еще злее запил Максимка. Плачет и пьет, пьет и плачет. Скучно, говорит. И вскорости ослеп от вина, а потом помер. Царство ему небесное. Вот оно какое есть приискательское счастье.
Чехов потом рассказывал своим:
— Еще позапрошлым годом по пути на Сахалин остановился в Екатеринбурге. В здешних краях Мамин больше всех нравится. О нем говорят больше, чем о Толстом. У Мамина слова настоящие, да он и сам ими говорит и других не знает. У нас народничают, да все больше понаслышке. Слова или выдуманные, или чужие. Я знаю одного писателя-народника — так он, когда пишет, усердно роется у Даля и в Островском, набирая у них подходящих «народных» слов…
Однажды за чайным столом на давыдовской даче в Павловске Дмитрий Наркисович поделился идеей новой книги:
— Я задумал написать роман и показать в нем жизнь подростков и юношей, растущих в частной трудовой семейной обстановке, похожей на ту, в которой я рос, и посмотреть их судьбу, когда они становятся взрослыми людьми.
Александра Аркадьевна мгновенно загорелась:
— Этот роман вы должны дать в «Мир Божий».
И