Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вся Россия искала самобытные мирные формы своего нового существования. Романом «Без названия» Мамин-Сибиряк включался в этот народный поиск.
Засидевшись в Петербурге, Дмитрий Наркисович решил весной съездить в Москву, где у него набиралось порядочно дел. В первые московские дни он навестил Гольцева. У него застал Златовратского. Оба были рады приезду своего старого товарища, расспрашивали о петербургском житье-бытье, звали к себе. В то время московских писателей захватила страсть к приобретению земли. Гольцев хвалил свое имение, где все вышло, как ему хотелось: есть и небольшой лесок, и засеян целый клин овса, и подновлен сад.
— Куда денешься без овса, коли лошаденку завел, — степенно рассуждал Виктор Александрович. — Я, друг мой, не Скабичевский, который хвалится, что за всю жизнь не видал, как растет рожь, и не с одним мужиком не разговаривал. Вот тебе и народник! Нет, я ухватился за землю крепко… Был у меня недавно Александр Иванович Эртель, уж на что дока по части управления на земле, а мое обзаведение одобрил. А главное — душа отдыхает.
Златовратский, уже неизвестно на какие деньги, тоже купил землю и звал Дмитрия Наркисовича хозяйствовать рядом.
После ухода Николая Николаевича Мамин решил поговорить о главном. Он напомнил о минувшем голоде, о настоящем положении России, о том, что голодные годы будут частым гостем у нас, коли капитал потерял всякую совесть. Про себя же он вспомнил, как в злополучный для народа голодный год обратился с программой нового романа сначала в «Наблюдатель», а потом к Пыпину и Стасюлевичу. Но, увы, ответа не получил. Мамин нервничал, негодовал и ругал «Вестник Европы», ссылаясь на «миазму млекопитающуюся», на Акима Волынского (Флексера):
— Им дела нет до нужд и без собственного народа. Аким-то правду писал, что «Вестник Европы» только и озабочен тем, как с юридической аккуратностью выработать правовое государство для России. Какое правовое государство, когда людям жрать нечего?!
Мамин вспомнил и о своем письме Гольцеву, в прошлом году посланном вместе с первой частью рукописи романа.
Сейчас он подчеркивал чрезвычайную остроту темы и важность ее для судеб всей России.
— Теперь Зауралье, бывшее золотое хлебное дно, — говорил он, наступая на Гольцева, — представляет картину разора. Хлебная торговля, пустившая в оборот миллионы, выдула все запасы у крестьян, которые в форме денег ушли на ситцы, самовары и кабак. Я же хочу проследить, как раньше крестьянин оборачивался всем своим и в деньгах нуждался только для податей. Потому у него сохранялись хлебные излишки, которыми он и покрывал случавшиеся недороды. А теперь, когда запасы превращены в деньги, все хозяйство держится одним годом. Интересно также проследить операции мелкой хлебной торговли и быстрое разорение среднего купца фирмами и банками, превратившими хлебное дело в своего рода азартную игру. — Сделав паузу и отметив внимание собеседника, Мамин закончил: — Одним словом, тема интересная и единственная в своем роде. Материалов собирал для нее добросовестным образом не один год и, живя у себя, изъездил все Зауралье.
И они, договорившись порешить дело, когда будет закончена рукопись, разошлись после ужина в ближайшем ресторанчике, вполне довольные друг другом.
…В тихом гостиничном номере за толстенными стенами и окнами в молчаливый двор Дмитрию Наркисовичу работалось хорошо. Шел к концу роман «Черты из жизни Пепко», который он писал давно, почти как «Приваловские миллионы». Новая встреча с Петербургом, смерть жены вывели его из состояния равновесия: в будущем как будто ничего не виделось, нынешние дни были пусты и горьки. И вот в эту пустоту стали приходить образы далекой юности, трудной начальной поры его. «У меня невольно сжимается сердце, — писал он, облекая в слова прошлую свою жизнь, — и мысленно я опять проделываю тот тернистый путь, по которому мы шли рука об руку, переживаю те же молодые надежды, испытываю те же муки «молодой совести, неудачи и злоключения». Он писал о литературе, в которой отворились для него многие двери, где он нашел свое прочное место и утвердил имя не в последнем ряду. Он вспоминал святые обеты, которые давал в темных каморках, голодный, больной, сидя ночи напролет с непокорным пером, «…гори правдой, не лукавствуй и не давай камень вместо хлеба. Не формальная правда нужна, не чистоплюйство, а та правда, которая там живет, в сердце… Маленький у тебя талантик, крошечный, а ты еще пуще береги эту искорку, ибо она священна. Величайшая тайна — человеческое слово… Будь жрецом!..».
Не раз, как и теперь, заглянув в начало рукописи, он колебался: те ли картины открыл роман о юности, надо ли грязь улицы и быта тащить в сени… Он еще раз перечитал написанные страницы.
Нет, все так. Гори правдой, не давай камень вместо хлеба. Все равно юность возьмет свое, голодное одиночество, тоска по человеку и идеалу, подернутая мягкой дымкой воспоминаний, смешное, всегда находимое в жизни, не даст трагическому сбиться в один страшный ком, лучи света всегда найдут и обогреют молодое существование. А сейчас, когда ему кажется, что будущее замкнуто для него, есть одно спасение, о чем он и написал тут же: «Неужели можно удовлетвориться одной своей жизнью? Нет, жить тысячью жизней, страдать и радоваться тысячью сердец — вот где настоящая жизнь и настоящее счастье».
Однажды весенним московским утром, когда солнце, набрав высоту, стало заполнять его номер, в дверь, предварительно постучав, просунулся коридорный с запиской в руке. Ремизов из «Русской мысли» наспех извещал его, что приехал Чехов и у них большой сбор.
Чехов, приезжая из Мелихова, останавливался, а скорее, как веселый корабль к пристани приставал, в Большой Московской гостинице, против Иверской церкви. Он давал знать о своем приезде во все концы города, и тогда начинались знаменитые чеховские «общие плавания», когда большая компания литераторов и журналистов во главе с дорогим гостем носилась на завтраки в «Эрмитаж», на обеды к Тестову.
— Если бы я был богат, — мечтательно говорил Антон Павлович Сытину, — взял бы сейчас тысячу целковых