Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
9 ноября.
«Прежде всего о моем поведении. Я, действительно, веду себя очень дурно и после отъезда из Усмани уже кончил целую книгу. Заметьте, что я не могу писать, если выпью хоть одну рюмку, и никогда не пишу на другой день после выпивки. Поэтому можете судить о справедливости клеветы милейшего Васеньки, на которого по-настоящему нужно надеть не мундир, а юбку.
…Я не люблю столиц, хотя и не желал бы забираться слишком далеко от них. Вся беда в том, что собственно Россия для меня чужая — и природа чужая, и люди, т. е. простой народ. Это чувство отчужденности огорчает меня».
22 ноября.
«Я люблю писать потому, что переживаю все, что пишу. Личная жизнь такая маленькая и так хочется жить тысячью жизней, что исполнимо только на бумаге. И это величайшее счастье и еще большее несчастье, потому что начинаешь смотреть на самого себя со стороны и теряешь всякую непосредственность».
Письма в Емпелевку шли целый год.
…А в это время закадычный друг «андел Федя», как называл Мамин Фидлера, с немецкой аккуратностью делал записи вот такого, например, характера: «Итак — Мамин пил. И он продолжал пить всю свою дальнейшую жизнь: душевная необходимость превращалась сперва в телесную привычку, а затем в неотложную психическую и физическую потребность, так что… он мог писать только, полечившись тем, чем ушибся накануне».
Ничего другого «андел» почти не видел в своем товарище, кроме того, что называл «болезнью русского человека».
4
На этот раз интересного народа собралось у Давыдовой много, и Мамин, как он говорил, одичавший в своем Царском Селе, «среди князей и пр.», не жалел, что приехал.
Говорили о Глебе Ивановиче Успенском, снова на неопределенное время оказавшемся в лечебнице. Жалели, что болезнь пожирает этого гениального человека. Оценку таланта Успенского, данную в свое время Михайловским, разделяли многие из присутствующих.
Скабичевский, обычно отмалчивавшийся, будто возразил, когда речь зашла о том, что никто не чувствовал народ в толще его, как Успенский, всей натурой своей, каждым нервом, как мать чувствует свое дитя.
— Да нет, — вступил в разговор Александр Михайлович, — пожалуй, Россия была для него библиотекой, в которой он всю жизнь рылся, изучая народ. Он напоминал при этом тех ученых, которые так бывают проникнуты своей специальностью, что не могут постигнуть, чтобы кто-то не интересовался их дифференциалами в той же степени, как и они. — И Скабичевский простодушно закончил: — Так однажды, собираясь ехать в Ладогу изучать артельное рыболовство, он всерьез приглашал меня сопутствовать ему, воображая, что изучение это столь же нужно и интересно для меня, как и для него.
Все многозначительно переглянулись. Мамин встал и несколько раз демонстративно прошел мимо Скабичевского, вглядываясь в него. Тот заерзал на стуле, ничего не понимая, и отвернулся, пожав плечами.
Елпатьевский рассказал, как к нему в Нижний на три недели приезжал Глеб Иванович. Однажды они поздно засиделись вдвоем. Вдруг гость весь замер и испуганно посмотрел на окно.
— Видите, Сергей Яковлевич, видите… Она опять пришла… — с тревожным шепотом, с жутким взглядом напряженных глаз говорил мне Глеб Иванович. — Видите, вот она бьется крыльями в белой одежде!.. — Он указывал мне рукой на закрытое занавеской окно моего кабинета, выходившего на пустынную площадь, и бросал мне короткие несвязные фразы, из которых я понимал, что она приходила не одна и та же: то светлая, в белой одежде и била в окно белоснежными крыльями, то темная монахиня, приникшая к стеклу строгим и печальным лицом. Один раз он бросил: «Святая Ефросинья», другой раз полным горя шепотом тихо выговорил: «Вся Россия». Я пробовал уверять его, что это тень от деревьев, окутанных белым инеем, узорами ложится на морозное стекло. А он удивлялся, что я не вижу ее. Она говорила ему, что он не то и не так писал, что нужно России, что пропустил самое главное и важное. Россия — чистая, светлая и благодатная, а он всю жизнь выискивал в ней что-то неладное. С этим он и заснул на два-три часа. Поутру за чаем говорил, что примется за пересмотр своих сочинений, уберет все лишнее, несправедливое и скажет главное — то, что не успел сказать.
Александра Аркадьевна, совершенно растроенная услышанным, прижимая платок к глазам и покачивая головой, вышла в другую комнату.
— А ведь Глеб Иванович прав, — решительно сказал Дмитрий Наркисович и вернулся к своей излюбленной мысли: — Нельзя нашу русскую жизнь сводить к несовершенствам, все мы предостаточно об этом написали. Но ведь были силы, которые торили многострадальный путь нашего народа.
Скабичевский опять оживился:
— Здоровье было, да ушло и силы забрало. Вы тут, молодые, скисли, как кефир, от самоедства, от скуки междоусобиц. А вы с Михайловского пример берите: его сейчас колотят и слева и справа… и сверху, особенно после статьи «Литература и жизнь». А он — все молодец. Если бы вы видели его раньше, особенно наши дамы. Блестяще образован, мог вести беседу на нескольких языках — свободно, причем манеры отменные. А как танцевал мазурку… А как молодо, весело работали мы в «Отечественных записках» при Некрасове и Салтыкове. Раз в месяц устраивались для сотрудников и близких отменные во всех отношениях обеды в самых дорогих ресторанах — у Бореля, Дюссо, Донона. Даже соревновались, кто лучше обед закажет. Боборыкин однажды удивил всех парижским обедом. Но поборол его Глеб Иванович, устроивший обед «по-купецки». После обильной закуски и жирнейшей солянки с расстегаями подали поросенка под хреном, а затем бараний бок с кашей, который обожал незабвенный Собакевич. Затем подали рябчиков… На обеде присутствовал один француз, гость дорогой, бежавший из Парижа коммунар. Так он все жалел себя: «Бедный старик! Убили старика. От версальцев бежал, а куда убежишь от поросенка с хреном и барана, когда с места не в состоянии тронуться».
— Да, уж тут выбирай одно, как писал Михаил Евграфович, — заметил вскользь Елпатьевский, — или конституцию, или поросенка с хреном.
— Тем и берег Некрасов «Отечественные записки» от дамоклова меча, что для своих покровителей из цензурного комитета, кроме дорогих обедов, устраивал еще по четвергам карты, где проигрывал им следуемые суммы, — закончил свои воспоминания Александр Михайлович.
Пришли новые гости — Михаил Иванович Туган-Барановский, зять Давыдовой, и Сергей Николаевич Южаков.
— Глазам не верю! — дурашливо воскликнул Острогорский. — Марксист и народник в одни