Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры - Марк Коэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позавчера я вернулась домой вся в ссадинах и синяках, с разбитыми очками. Мама была в ужасе. Папа был в гневе. А я? Не знаю отчего, но я была совершенно спокойна. Даже странно.
Ведь разве не полагалось мне, как побитой собачонке, скулить и дрожать, размазывать по лицу слезы вперемешку с соплями и дрожащим пальчиком тыкать себе за плечо, раз за разом повторяя имя ублюдка, который сотворил со мной такое?
Но во мне будто что‑то щелкнуло, мигнув на секунду ярким радужным светом, и я стала чуточку иной, будто вокруг самой моей сути выросла тонкая, но прочная скорлупка. Я улыбнулась маме и папе, смогла, хоть у меня кровила губа, развела руками и сказала, что вот такая я растяпа – поскользнулась на школьном крыльце и пересчитала боками все ступеньки. Гололед.
Не знаю как, но мне поверили. Может, потому что Павелек на самом деле избил меня несильно, не как равного противника. Так, потыкал носом, как кутенка. Меня усадили в горячейшую ванну, смыли всю уличную грязь, а потом изукрасили зеленкой и перекисью (зеленкой там, где не видно). Папенька тем временем отнес мои разбитые очки мастеру по оптике и сделал заказ. Я даже шутила, что пока слепая, как крот, и корчила маме рожицы. Она и плакала, и смеялась, а потом снова дрожала губами и подбородком.
Скорлупа выдержала все это.
Уже после, лежа в своей накрахмаленной кровати под кружевным, как у настоящей принцессы, балдахином, я думала, как мне быть. В школу идти было нужно, ведь иначе все будут думать, что Павелеку удалось меня проучить. Но как защититься, если он снова сделает мне больно?
У меня хилые ручки и толстые ножки, и совсем нет подруг. У него – целая свора и полные карманы камней и ножей… Ножей!
С этой мыслью я подскочила и бросилась к своему портфелю, заботливо пристроенному у секретера. Мой ножик был там – с темной рукояткой из захватанного дерева, с коротким лезвием, у которого было загнуто острие. Будто кошачий коготок. Я опробовала лезвие кончиком пальца, но не порезалась. Тупой. Но если ткнуть самим когтем…
Дойдя до этой мысли, я сама испугалась. Нет, это не я! Я – всего лишь тихоня Сара, дочь Иосифа Абрамовича и Ольги Афанасьевны Бергман, школьница, бывшая пансионерка. Я не бью людей в живот ножом, в мягкий беззащитный живот, за свиной кожицей которого только плоть и кровь, черная теплая кровь и…
Я взвизгнула и отбросила нож подальше. Он звякнул о паркет где‑то в темноте под моей кроватью.
Верно, он побывал в стольких безобразных драках, что впитал в себя дух жестокости, как заразу.
Впервые за день меня прошибла нервная дрожь. Я забралась обратно в постель, вытянув руки поверх одеяла. Они были грязными, но я не могла заставить себя пойти и вымыть их. Под кроватью глухо рычал нож, фонарь заливал мою комнату серо-желтым светом сквозь щели между занавесок.
Мир такой страшный, когда ты одна, когда у тебя есть тайны. Хочется скомкать их и закрыть за дверью с замком. За черной дверью.
Суббота тоже выдалась безрадостной. Мы, как и всегда в этот день недели, навещали мою бабушку в штетле. Папа по субботам всегда много улыбается и часто повторяет, что это семейный праздник. Бабушка тоже радуется и к нашему приходу накрывает стол. Все очень вкусно, будто каждая суббота – маленькое Рождество. Но, в отличие от Рождества, я каждый раз делаю что‑то не так, и потом мне стыдно.
Вот и в этот раз я снова не смогла не совершить ошибки. Когда с бульоном, плетеным хлебом и рыбой-фиш – люблю рыбу-фиш! – было покончено, взрослые остались за столом, а меня отправили играть с малышней. В дом бабушки на шаббат приходят разные люди, и у них тоже есть свои дети, которые даже младше меня. С ними трудно, потому что многие не говорят по-польски. Хотя бабушка тоже вредничает и делает вид, что плохо на нем говорит, больше мешает польские и русские слова с идишем, отчего я понимаю разве что половину сказанного. Да еще запомнила, что она частенько называет меня шлимазл – «несчастливица» – и воздевает руки к потолку. Отец на это лишь посмеивается и называет бабушку «драматичной женщиной».
Вообще‑то я знаю, что бабушка меня любит, но все равно каждый раз обидно.
Еврейским детям по субботам мало во что можно играть – такие правила, такие запреты. Поэтому я предложила им сыграть в прятки. Для этой игры даже не нужно разговаривать.
Когда все разбежались, я неспешно ходила из комнаты в комнату, время от времени открывая дверцы шкафов и заглядывая под кровати. Вдалеке ровным гулом звучали голоса взрослых, а малыши придушенно хихикали по углам, но я делала вид, что не слышу их, чтобы растянуть игру подольше и не выдумывать для них новую. Бабушкин дом – длинный, будто состоящий из одного бесконечного коридора. В штетле он один из самых больших и находится прямо на главной площади еврейского местечка. Наверное, здесь бабушка считается важной женщиной.
В конце коридора я наткнулась на полутемную комнату. Стены ее были белыми и приглушенно мерцали гладким кафелем, а на их фоне темнело что‑то похожее на трон и прялку. Я зашарила рукой по стене, пока не нашла вентиль газового освещения. Это у нас дома есть электричество, а здесь его еще нет. Я повернула тот вентиль, и все осветилось. Газовый свет отразился от гладкости кафельных плиток и ударил мне по глазам. На миг я зажмурилась, а когда открыла глаза, дернулась в испуге.
Рядом со мной стояла бабушка. Лицо ее было темно, потому что она стояла в тени коридора.
– Не зажигать огня! – воскликнула она и погасила свет. – Твой отец совсем тебя не учит. О, мое горе, великий позор! Как я скажу ребе?
Стоматологический кабинет бабушки снова утонул во мраке. Она быстро вернула меня родителям, и вскоре нам пришлось уйти. Мама отчего‑то очень сильно обнимала меня на обратной дороге в такси, а папа, хоть и сказал, что не сердится, совсем на нас не смотрел.
Но сегодня… Сегодня, в воскресенье, моя жизнь почти принадлежит мне: и неспешный завтрак из блинчиков с конфитюром из апельсиновой корочки, и поход по магазинам – мне нужны были новые чулки, пальто, а еще платье и другие мелочи, которые с упоением выбирала мама. Обед с моим любимым кремовым супом из белых грибов и любимый радиоспектакль в папином кабинете, где я лежу под янтарным абажуром на ковре, мягком, как перина, потихоньку погружаясь в него, как в пышное закатное облако, из которого вылетаю верхом на золотом пегасе…
– Эй, Пушистик, да ты спишь совсем!
– Мгум…
Папа поднимает меня высоко-высоко и несет наверх. Из последних сил цепляюсь за рубашку у него на плечах и, кажется, пачкаю ее черным.
Не надо, только не бросай меня в следующий день, в этот чужой мир, в этот ледяной омут. Оставь меня здесь, здесь и сейчас, где я в тепле и невесомости, среди облаков и дев с печальными и мудрыми глазами.
– Хочу быть принцессой…
– Ты и есть моя принцесса, нессихка шели.
Просыпаюсь в кромешной тьме. В моей руке зажато что‑то липкое.
Это восковой карандаш, я умудрилась притащить его с собой. Не помню, чтобы рисовала что‑то черным цветом. Я почти не рисовала им с тех пор, как Магдалена Тернопольская сказала мне… она сказала:
«Магии не существует».
Позорно, по-малышачьи бросаю