То было давно… - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну ладно… А куда поедем?
– Поедемте в Кузьминки или Медведково. Там у Раёва мелколесье по буграм большое, наверное тяга есть. В Медведкове мельница старая, мельник – хороший человек; отец дьякон – знакомый мой. У меня всё припасено с собой: осетрина, балык, икра, копченый сиг, калачи. Хорошо, поедем.
– Да вот из-за этого Юрия, – говорит приятель Вася, – вчера я так расстроился, пришел домой, вынул из шкафа закуски и ем. Мне Ольга и говорит: «Что же это такое, ты же говеешь, а сам всю копченую колбасу съел…» А я и не видал, что ел. Вот ведь что делают со мной, подумайте… В такое время, не помня себя, колбасу ешь.
Едем на извозчиках в Медведково. У Крестовской заставы подряд стоят трактиры. Около извозчики, телеги, сани с дровами и бочками. Крестьяне хлопочут около, их лохматые лошаденки жуют сено. Вечернее солнце ласково освещает заставу, трактиры и уже оттаявшую землю. Голуби, куры клюют у лошадиных морд рассыпанный овес. За заставой ровное шоссе, и у деревни Ростокино мы сворачиваем влево по проселку, в лес. В нем белыми пятнами лежат тающие снега и радостно звенят малиновки.
У отца дьякона в Медведкове в доме уютно. Цветы на окнах, занавески розовые, чисто. На столе жареные караси, пойманные им в пруду, маринованная щука.
Василий Сергеевич рассказал отцу дьякону про случай с ним в кружке. Тот ему говорит:
– Обиды большой нет. Это, – говорит, – между приятелями бывает часто. «Дурак» – это так, сгоряча. Ежели бы «подлец» записал в книжку штрафную, ну, тогда дело другое – суд. А то что – это его отдельное мнение. Напиши ему туда же, в книжку: «сам дурак». И всё тут. И чего гневаться? Гнев – это самый смертный грех есть. Вот что.
– Верно, – согласился Василий Сергеевич.
Приятели выпивали и закусывали, а потом, вечером, пошли в Раёво на тягу. И отец дьякон с ними.
У бугра, где шло седое мелколесье, над которым погасали последние лучи зари, я увидел внизу сверкающую воду речки Чермянки и вспомнил, как на этой речке, в своей ранней юности, я с девочкой Татой босиком ходил по неглубокой воде, по песку и камушкам. Тата, как я был счастлив, бегая с тобой по зеленой траве берега!..
«Крр… крр», – послышалось вдали. И на потухшем небе передо мной из-за леса полетел вальдшнеп. «Не убивай его…» – как будто в моей душе сказала Тата. И аравийский гость пролетел, коркая, надо мной. Я далеко проводил его взглядом, и, когда он скрылся вдали, какая-то светлая грусть прошла по душе: Тата, Тата…
Весенний солнечный день. Утро румяное. А с семи холмов московских видны голубые дали…
Мостовые московские высохли, но кое-где на дровах у сараев, в саду лежат еще кучи рыхлого снега.
У Сухаревой башни много народу – грибной рынок. В больших бочках, стоящих на санях, привезены в Москву из деревни и сел грибы соленые: грузди, рыжики, волвянки, белянки, валуи, опята. Торговцы кучами носят на плечах сухие белые грибы, нанизанные на бечевки. В суточные щи с кислой капустой сухие грибы необходимы. А грибы маринованные – красноголовки подосиновые, березовые, опята маринованные – отдельно в банках. Хлопочут крестьяне, захватывая совками из бочек дары русские…
Рыжики со сметаной хороши. Это тебе совсем другое – не то что социализм!.. – говорит приятель мой, охотник Караулов, моему племяннику-студенту.
Тот сердито, с сожалением, посмотрел на Караулова и промолчал, а потом о Караулове отзывался: «Несознательный дурак…»
Мне видно из окна моей квартиры в Сущёве, как хозяин дома, Сергей Алексеевич Сергеев, сел у подъезда на собственную пролетку с женой и поехал в ворота. Пролетка запряжена вороным. Кухарка Авдотья, посмотрев в окно, сказала:
– Говеют. Ишь, поехали. А вечор он, хозяин, эта кота, которого вы любите, драл… вот драл… Он рыбу живую в Охотном купил, а кот-то всю ее за ночь сожрал.
– Жалко, – говорю, – хорош кот…
– Я его вам принесу ужо, пусть у вас погостит. Он его драл не за рыбу – что ему рыба, он богатей. А так, со зла, из-за ее… Жена, жена, а глаза у ей с заводом… Она на всех глаза пялит. Он ее из хору взял, певунья была, она от отца-матери еще четырнадцати лет сбежала, вот что.
– Откуда это ты, Авдотья, всё знаешь?
– А… откуда… оттеда. Хожу белье полоскать на Антроновы Ямы, плотомойня там. А там всё знают. Когда полоскаешь белье-то, тебе всё расскажут. Вот у нас жильцы – Гавриловы, – показала она пальцем в окно, – не говеют. Вот и ети, соседы Щегловы, – не говеют. А Бальчер, рядом живет, она и веры не нашей, а говеет. А у Хрусунова все дети, трое, не от его… Она-то говеет, строго пост держит, молока в чай ни-ни… Вот естолько не капает. Грехи… И что их на плотомойне – всё знают, там не спрячешься…
Солнце освещает розовым светом стену в моей комнате. В окна виден двор, забор, за забором большой сад. Галки, покрикивая, перелетают с деревьев и вновь кучами садятся на них. Поблизости раздался благовест в церкви Пантелеймона Мученика. Как-то задумывается душа.
По всей Руси благовест… Служба неустанная, Великий пост. Покаяние в грехах… В этом величие и глубокое, и нужное. А природа оживает в весне, сулит радости жизни. Может быть, придет счастье, и блеснет прекрасная любовь. Может быть, пройдут обман и ложь. Как прекрасно солнце весны! А колокол гудит, зовет: иди, молись, грешный человек…
В комнату ко мне вошел Василий Княжев – рыболов-приятель.
– Вот погода… Эх, весна, – сказал Василий с приветом. – Теперь дома не усидеть нипочем. Поедемте в Перервы, на плотину, аль в Дубровицы, оттаяло по краям у реки. Андрей Иванович Бартельс сказывал: плотву крупную наловили да двух судаков взяли.
– А ты где был, Василий, давно тебя не видал?
– Я теперь не в городе, – отвечает Василий. – Чего тут… Теперь я в Царицыне, в павильоне рыболовного общества, у сторожа там живу. Ну и видать – кто есть охотник аль рыболов настоящий. Приедет туда, просто так приедет. Не ловить – ловить рано, – а уж нетерпение в ём сидит. Хоть поглядеть, как пруды тают. Края уж пообложились от льду. Ну тоже чай пьют в павильоне, разговоры разговаривают. Вот Поплавский, знаете его, так он Плану говорил, что самый что ни на есть грех большой – это природу забыть. То есть это самое – вот реку, пруды, лес, значит, луга, травку, солнце. Кто это, значит, забыл – шабаш.