Пангея - Мария Голованивская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он пожалел старуху, подал ей, а что, разве сам он не мог бы сидеть так у обочины, пахнущий мочой, если бы не иная природа, кормящая его от небесного чада? Был бы он обычный земной корешок, так, может, и запросил бы копейку? Это было зимой, теплым и снежным днем, и эти снежинки кружились у него за душой, так странно, он подумал тогда.
На Луку вдруг ото всех углов стали выскакивать былые случайные связи: он сталкивался на улице с человеком, с которым в молодости ходил в тайгу, было у него там одно дельце. И тот столько лет спустя вспомнил его, обрадовался, пригласил на рюмку в забегаловку. Потом появился еще один старый знакомец, потом еще и еще. Странные они были, эти люди, как будто ненастоящие. Он же наказывал их, может, и не до смерти, а они к нему с уважением, наливали, откровенничали. Прошли времена, а то бы он… Встречались ему и женщины, с которыми он когда-то сходился и по какой-то причине оставлял им жизнь. И они радовались ему, куда-то приглашали, приходили, приносили глупые мелкие вещицы.
Он хотел было повидать Рахиль. Раньше у него никогда не возникало желания кого-то повидать, а тут на тебе, пожалуйста. Но ее не было, черт ее задрал, что ли, а были совсем другие люди, странно так мелькнул на горизонте Платон — а выкормыш-то ничего, глазки смышленые, видел при нем девку одну забавную, и она ничего, он вполне с интересом разглядывал ее рыжую копну волос.
Он полюбил, будучи совсем уж тучным, небольшие вечерние прогулки по центру города. Он шел по спускающемуся вниз большому проспекту, вдыхал запах метро, троллейбусов, слушал голоса вываливающейся после представлений театральной публики и ощущал странную сопричастность: вот и он на этой улице, и они, они говорят, а он слушает их голоса. Ему было в удовольствие глядеть на них, ему было приятно пить такой же, как и они, кофе с молоком, он пробовал их салаты, мясо на гриле, он с недоумением глотал их дорогое красное вино из бутылок с французскими буквами посередь живота, потом он подобрал собачку, которая гадила повсюду, но он не убивал ее, а только улыбался, спал с ней, ласково называл, хорошо кормил. Потом подобрал и кошечку. Квартира его изменилась до неузнаваемости, когда он развел большие алые лилии на подоконниках, и они мощно потянулись своими извилистыми стеблями к верху, к потолку, и сквозь бетонное перекрытие к небу.
Когда слепые сестры нанесли ему новый визит и старшая, Грета, увидела эти цветы, то без паузы спокойно сказала:
— Ты врос, Лука. Лишнее пришло и оплело тебя. Как же теперь тебе помочь?
Лука настолько был увлечен хлопотами вокруг чайного стола, что вовсе не придал значения этой фразе. Он протянул Грете большое красное яблоко, которое берег, не ел, наслаждался его невероятным цветом и формой, а другим сестрам — пахучие манго и ломтики ананаса, которые специально попросил купить к приходу дорогих гостей. Грета взяла яблоко и вместе с ним забрала и его приросшее к нему сердце, вытащила с артериями, потянула на себя и спешно отступила, чтобы на замарать чулки и светлые туфли в хлынувшей на пол рубиновой и черной крови.
Лука посмотрел на нее удивленно, захрипел, попробовал ухватиться руками за воздух, но не удержался, сполз на пол.
— Я все понял, — только и успел проговорить он уже немеющими губами, — но как же я счастлив умереть среди родных людей.
— И зачем этот цирк? — недоуменно спрашивала ее вечером сестры. — Лишать жизни было бессмысленно, он ведь и так скоро умер бы. Зачем ты трудилась над ним, он ведь битая карта, съеденная пешка. Охота тебе было так рвать его? Сил не жалко?
Но потом они все трое одновременно поняли, кто надоумил ее, сделав последним своим оружием, и, как по мановению волшебной палочки, изменили ход мысли:
— Господь забрал его, трофей свой, — и ты выполнила его волю.
— Как же невероятно страшно, — подумали они опять синхронно, — вот так внезапно начать поливать флоксы. Не это ли кара небесная, не в этом ли пытка жизни ужасной под солнцем, от которого никогда не знаешь чего ждать?
Обычно, когда люди говорят об обжорстве, они вспоминают бегемота. Вроде бы он — демон плотских желаний, но демон великий, и даже Господь демонстрирует его праведнику Иову в доказательство своего могущества. Мощный бегемот. В иудейских преданиях его называют царем зверей. Не лев никакой и не волк. В конце времен бегемот и Левиафан должны убить друг друга в последней схватке, а их мясо должно будет служить пищей праведников на пиру мессии. Ну а Левиафан — это огромный морской змей, и иногда говорят, что он и есть сатана. Другие говорят, что Левиафан — это кит, но по описанию не похоже: «Можешь ли ты удою вытащить Левиафана и веревкою схватить за язык его? Вденешь ли кольцо в ноздри его? Проколешь ли иглою челюсть его? Будет ли он много умолять тебя и будет ли говорить с тобою кротко? Сделает ли он договор с тобою и возьмешь ли его навсегда себе в рабы? Станешь ли забавляться им, как птичкою, и свяжешь ли его для девочек твоих? Будут ли продавать его товарищи ловли, разделят ли его между Хананейскими купцами? Можешь ли пронзить кожу его копьем и голову его рыбачьею острогою? Клади на него руку твою и помни о борьбе: вперед не будешь». Так написано в Книге.
ДРУГОЙ ГРИГОРИЙ
В этом городе вы не найдете ни одной немятой купюры, но какие опасные сокровища шевелятся за его облезлыми стенами, в его залитых гнилой водой подвалах, в ящиках, пахнущих нафталином, на искривленных пальцах старух! Золотые кратеры, платиновые язвы на изумрудном илистом дне, — вот что такое этот город — бриллиантовый блеск на увядших, мышиного цвета мочках, сапфировые ожерелья на желтых гусиных шеях, хотя и страшные прошли годы полного опустошения, трупов на ледяных улицах, но где же еще, как не здесь, под тоненькой, засохшей уже тусклостью можно обнаружить такие залежи миллиардного аукционного прошлого?
Из одной такой зассанной кошками подворотни и вынырнул в этот сонный и туманный мир Гришка Айнхель, теперь уже чудный плешивый одышливый пузан — обладатель длинных счетов и пухлых затертых кошельков, полученных от антикварных дел, от золотоносно-бриллиатового выдыхания прошедших блудливо-венценосных столетий. За свои неполные пятьдесят пять, прожитых на этих улицах, среди этих кошек и каналов, булок и поребриков, он, конечно же, выучил искривленную суть этого прочерченного по линейке города наизусть.
Он не любил море. А зачем бы ему, широкобедрому еврейчику, любить эту мокрую, серую пакостную лужу, вяло шевелящую своими зелеными щупальцами? Он не любил и не ездил на море, и вообще на природу, искренне брезгуя и ею: бррррр, какая непредсказуемая и опасная дрянь эта рощица, бабочка, стрекоза, кузнечик. Чтобы не сказать больше. Чтобы обойти словом настоящих душегубов, живьем пожирающих друг друга и алчно впивающихся в человеческую плоть. Другое дело — людишки…
Он не понимал, что такое прогулка и зачем на нее ходят.
Он вырос с мамой, кутавшей его всегда больше чем надо, она справедливо не доверяла питерской погоде, от которой и гайморит, и мокрый кашель, и больные почки, и ревматизм. Он вырос с мамой, в ее густом курином бульоне, обмазанный по самые уши барсучьим жиром, он словно сам выполз из этого жира и потек дальше по жизни, вкрадчиво пробираясь в любую щель, откуда можно было достать цЕпочку, замОчек работы Фаберже, подсвечничек, картинку с распятым Христом, пейзажик закатный или рассветный, зеркальце в серебряной раме, трюмо, старые бальные платья, за которые теперь давали баснословные деньги, и когда-то они тоже стоили ого-го-го как много — а что же, столько шелка, парчи, золотого шитья!
Он заходил туда-сюда, говорил о том о сем, бегло скользил одним только глазком по полкам комиссионок на Литейном или Невском, у Казанского сворачивал на канал, всегда в одной и той же булочной покупал тортики, бисквиты, курабье и тут рядом же, в галантерейном, — дешевые склянки с турецкой о-де-туалет и шел по старухам, по заветным адресам, где дремали еще, не разбуженные его мягким, но цепким прикосновением сокровища, дающие яркие сны и ничем не утоляемое волнение плоти.
Кем на самом деле были эти старухи, в основном, конечно, питерские, но и некоторые московские тоже? Кладовщицами, бдящими за тем, чтобы ничто не проскользнуло мимо их носа. Стражницами у входа в сокровищницу прошлого, но отнюдь не храмовыми жрицами. Знали ли они цену сокровищам? А как же! Разве на прямых улочках встречаются наивные, пускай даже и очень дряхлые дуры? Но сами они не могли, не могли получить цену, а он давал им хоть и крохи, но настоящие, живые крохи, жалящие в самое истертое сердечко. Они подносили их к своим белесым уже губам, как, впрочем, и он сам: ничего на свете он не любил больше денег и всегда был бы готов бросить в огонь любую пригоршню былого величия или роскоши в обмен на туго набитую мошну.
Деньги.