Современная японская новелла 1945–1978 - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик двинулся вперед. Он шел упругим шагом, быстро, все быстрее и, наконец, топча цветущие овощи, ринулся на штурм. Мужчина, неуклюже выбрасывая длинные ноги, нагнув голову, точно это была не игра, а настоящий бой, бежал по полю, увязая в рыхлой земле.
Немного спустя две фигуры — маленькая и большая — с гнилым обрубком в руках, издавая воинственные крики, ворвались в дубовую рощу. Маленький — издавая мужественный боевой клич, большой — стон, нет, скорее вопль…
А немного спустя началась настоящая война. Она расширялась беспрерывно, до абсурда — от малой войны к войне большой.
Мужчина и мальчик попали на войну в таком порядке: сначала мальчик, потом мужчина. Мальчик пошел вместе с первыми школьниками, отправленными на фронт, и храбро погиб на юге. Мужчина был мобилизован в самом конце войны. Его долго перебрасывали с места на место в глубинных районах Китая, пока он не нашел наконец свою смерть.
Все это было так похоже на их старые войны.
1968
КАДЗУО ОЙКАВА
ПРАЗДНИЧНЫЕ КУКЛЫ
Перевод А. Рябкина
Когда поздним холодным вечером я возвратился домой с проводов делегации движения за мир, уезжавшей на митинг, посвященный «Дню Бикини» (и назначенный на первое марта), жена, слегка взволнованная, сообщила мне, что уже расставила праздничные куклы для нашей дочери, ученицы второго класса начальной школы.
Значит, наступил праздник девочек, наступил март! Просто не верилось. Мною овладело светлое чувство. Весь месяц я занимался сбором средств, организационными вопросами в профсоюзах и прочими делами такого же рода. И все же мне было стыдно. Стыдно за то, что я забыл о приближении марта, хотя первого марта отмечали «День Бикини», и я принимал в его подготовке самое деятельное участие.
Праздничные куклы купила моя теща, когда дочери минуло три года, они стоили довольно дорого. Расставленные на специальной ступенчатой подставке, покрытой алой тканью, куклы были прелестны, особенно нравились мне пять придворных музыкантов. В то же время алый цвет ткани невольно ассоциировался с другим алым цветом, о котором я вот уже сколько лет никогда не забывал.
— Твои куклы я положила в токонома на втором этаже. Осталось лишь вынуть их из коробки.
— Угу.
«Неужели март?» — теперь уже с болью думаю я. В марте у меня всегда тяжело на душе. И если представить себе память чем-то вроде спирали, то у ее основания я неизменно вижу Время, своеобразный противовес моей жизни, моему существованию. Оно — как груз в неваляшке, который не дает ей упасть.
Ушедший в далекое прошлое март 1945 года… Он снова и снова всплывает в моей памяти. И как свидетельство того времени я бережно храню старые праздничные куклы — императора и императрицу в старинных парадных одеяниях. «Твоя фамильная драгоценность», — часто говорит жена. Она не подтрунивает надо мной, нет, но говорит это с такой легкостью, будто не знает, что я тогда пережил, и это коробит меня.
Я снимаю пальто, поднимаюсь на второй этаж, достаю из старого, потемневшего от времени ящичка праздничные куклы и ставлю их в токонома холодной комнаты. Двадцать пять лет живут они без хозяйки, и за это время состарились. Золотые узоры на их парадных одеяниях поблекли, алый шелк выцвел. Потускнели лица, некогда будто живые. Только руки не утратили своей белизны и очень напоминают руки матери, когда она в последний раз расставляла эти куклы. Холод пробирал до мозга костей, и вдруг из глубин памяти на меня повеяло другим холодом, холодом тех далеких времен.
Да, в тот день было холодно. И не только в тот день. Зима 1945 года была в Токио очень суровой, в полном смысле этого слова военной зимой. Налеты американской авиации становились все ожесточеннее, внушая людям мысль о близкой смерти. В конце февраля выпало столько снега, сколько не выпадало со времен Мэйдзи. Я учился тогда в пятом классе народной школы и все происходящее переживал впервые: и необычный холод в начале года, и низко нависшее свинцовое небо, и снегопад. Быть может, потому все это и запечатлелось в памяти.
Мы жили в переулке вблизи храма Китидзёдзи, в районе Комагомэ. Неподалеку был еще целый лабиринт переулков и улочек и множество небольших храмов. Идешь, идешь — и вдруг перед тобой высокая ограда или ворота, а за ними — белые стены храма. Из-за ограды свешиваются густые ветви вечнозеленых деревьев, поэтому вечерами и в ненастные дни переулок погружается в зловещую темноту. И этот сумеречный переулок, и пасмурное зимнее небо вспоминаются теперь как воплощение того гнетущего, страшного времени.
В те времена на мне лежала обязанность каждое утро разбивать корку льда, которым покрывалась вода в противопожарной бочке, стоявшей у входа в дом. И часто корка оказывалась настолько толстой, что разбить ее было не под силу детским рукам. Не помогал даже кипяток.
В то памятное утро вода в бочке тоже была плотно затянута льдом. На крышах еще лежал снег, выпавший несколько дней назад. Я взял тяжелые клещи и принялся колотить по льду. Осколки разлетались в разные стороны. Рука онемела от усталости, я задыхался, но продолжал долбить полупрозрачную поверхность.
— Дай-ка мне! — послышался голос. Я вздрогнул от неожиданности, хотя знал, что это опять «он», высокий мужчина в черном пальто. Усмехаясь, он сверлил меня взглядом.
— Не надо, — отвернувшись от него, зло ответил я и снова стал смотреть на сверкающие осколки льда.
— Отец дома? — Голос черного пальто всегда казался мне зловещим и глухим. — А вчера вечером он дежурил в университете, верно?
«Как ужасно, — подумал я, — что за нами постоянно следят». Агенты тайной политической полиции появлялись внезапно и так же внезапно исчезали, держа нас в постоянном страхе.
— Третьего дня к вам приходили гости?
— Не приходили! — ответил я дерзко, сам того не желая, и с силой обрушил на лед железные клещи. Во все стороны полетели мелкие осколки льда, некоторые из них, блестя, прилипли к черному пальто. Слегка шевельнулась рука в кожаной перчатке, черное пальто хихикнуло и, широко шагая, стало удаляться.
«Тип» шел по переулку вдоль длинной каменной ограды храма Китидзёдзи в направлении трамвайной линии. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за ветвями дерева гингко, свисавшими из-за каменной ограды.
Я взглянул на прозрачное утреннее небо и вдруг ощутил озноб, словно от дурного предчувствия.
Когда с матерью и сестрой мы сели за стол, я сказал:
— Опять приходил тот тип!
— Да что ты? Когда?
— Только что, я как раз лед колол.
— Я боюсь, мама. — Бледное лицо Ёко, старшей сестры, застыло от напряжения.
— Не надо бояться, — нарочито медленно произнесла мать. — Ничего плохого отец не делает. А интересуются им потому, что в учебном отделе он ведает иностранными студентами. Вы же знаете.
— Но в прошлый раз его так избили в полиции, что все лицо распухло. Так жалко папу. — Глаза Ёко наполнились слезами.
— Ну, будет, ешьте!
Мать пододвинула мне чашку с рисовой кашицей.
— Ой, рис! — тихонько воскликнул я, потому что ели мы в то время обычно картошку, бобы или гаолян.
— Ешьте как следует, только и можно поесть, что за завтраком, а то по вечерам бомбежка.
Сестра тонкими пальцами взяла чашку. На столе еще стоял суп из соевого творога и соленые бобы.
— Вот соль… Кстати, рис привез позапозавчера в подарок Аоки из Табата.
— Позапозавчера? — с тревогой переспросил я, вспомнив «типа».
— Да, я попросила его зайти, хотела посоветоваться насчет упаковки вещей на случай эвакуации.
Аоки, дальний родственник матери, служил в Табата садовником.
Больше мы за завтраком не сказали ни слова…
— Кадзуо-тян, включи радио! — донесся из кухни голос матери. Я пошел в дальнюю комнату, включил приемник, стоявший рядом с домашним алтарем, и растянулся на татами, сунув ноги под одеяло над котацу. Так я лежал, рассеянно глядя на дворик через оклеенные крест-накрест плотной бумагой стекла раздвижных дверей.
В тот день занятий в школе не было. С конца января участились бомбежки, в Токио дня не проходило без воздушной тревоги, все больше и больше расплывались бурые пятна пепелищ. Налеты совершали крупные американские бомбардировщики «Б-29», базировавшиеся на острове Сайпан. Школу в районе Хонго, где я учился, в конце прошлой осени почти всю эвакуировали, и на каждый год обучения осталось всего по одному классу. После очередного налета пустели парта за партой. Немало в те дни погибло моих однокашников. Уцелели главным образом те, кому было куда уехать, — например, к родственникам. В школе не стало слышно ребячьего гомона, ничто не нарушало мертвой тишины, будто в развалинах. Посещали мы школу раз в два-три дня, но уроков не было, просто мы приходили за куском хлеба, школьным пайком, и часа через два возвращались домой.