Современная японская новелла 1945–1978 - Осаму Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не хочу, — возразила сестра, прежде никогда не перечившая отцу.
— Напрасно, — сказала мать, — ты там никого не стеснишь. Да и нам спокойнее.
Дядя, живший в Сиракава, старший брат матери, служил в управлении столичного водопровода. У него была дочь Аяко, годом младше меня.
Мы как раз закончили завтрак, когда зажужжал зуммер радио.
— Сообщение Восточного военного округа! Сообщение Восточного военного округа! Вражеские самолеты приближаются с юга в направлении полуострова Идзу.
— Что-то рано сегодня, — произнес отец.
В тот же момент противно завыли сирены, и снова прерывисто зажужжал зуммер радио.
— В районе Канто воздушная тревога. В районе Канто воздушная тревога. Говорит штаб военно-морского округа Ёкосука…
Мы затаили дыхание. Сейчас опять заревет сирена, потом с грохотом начнут рваться снаряды зенитной артиллерии, позиции которой находились в Касуга.
Отец поднялся, раздвинул сёдзи, распахнул дверь на веранду. Потом спустился во двор и открыл вход в убежище. Холодный утренний воздух ворвался в комнату. Мать тоже вышла во двор и положила мокрый соломенный мат на противопожарную бочку.
— Ну-ка, дети, идите.
Мы с сестрой, надев капюшоны и прихватив одеяла и матрацы, спустились в убежище. Мать пошла вслед за нами. Никто не произнес ни слова. Тишину нарушали лишь прерывистые звуки сирены, которая то умолкала внезапно, то снова начинала зловеще выть, держа нас в напряжении. В зимнем небе с грохотом рвались снаряды зенитной артиллерии. Последним в убежище спустился отец. Он закрыл вход толстой, обитой жестью крышкой и в темноте, пахнувшей плесенью, зажег свечу, после чего уселся, скрестив ноги.
— Беда! Еще немного, и на месте Токио останется один пепел, — отрывисто сказал отец, — все сгорим.
Мы с сестрой завернулись в одно одеяло. Дрожа, она обняла меня, и ее дрожь передалась мне.
— Ужас, что творится, — дрогнувшим голосом произнесла мать.
— Говорят, противник высадился на острове Иогасима. И если падет Окинава, бои начнутся уже в самой Японии, — сказал отец, и обратился к сестре: — Ёко!
Сестра молча посмотрела на него.
— Завтра же поезжай к дяде в Сиракава. Я сегодня позвоню ему на работу. Там все же безопаснее. Сейчас главное — выжить. Теперь осталось уже недолго.
— Хорошо, отец, — ответила сестра, судорожно стиснув мое плечо.
— Мама с Кадзуо в конце месяца уедут в Иватэ. Надо как-то пережить это трудное время. А потом снова будем все вместе. Я же пока поживу в университете.
— Да, как-то надо продержаться, — тихонько всхлипнув, сказала мать.
— Не надо, мама! — воскликнула сестра.
Мать вздохнула и перестала плакать.
— Посмотрю, что там делается. — Отец открыл крышку. — Все тихо!
На следующий день, когда я собрался в школу, мать сказала:
— Я съезжу к дяде в Сиракава. Мы ведь уезжаем, надо попрощаться. У него и заночую, а утром вернусь. Отец сегодня дома, так что, надеюсь, все будет в порядке.
— Ладно. Передай привет Аяко.
Мать ласково улыбнулась и кивнула. «Какая мама красивая», — вдруг подумал я.
Я шел вдоль ограды Китидзёдзи, стараясь ступать по снегу, — там, где падала тень от ограды, снег еще не растаял. Возле служебного входа в храм, рядом с огромным деревом гингко, я остановился. Выложенная камнем дорожка, которая вела во двор храма, была очищена от снега, но по обеим сторонам ее, словно неодолимое препятствие, лежали сугробы. Деревья рядом со звонницей в лучах утреннего солнца казались белыми, будто покрытыми снегом.
— Кадзуо-тя-ян! — донесся до меня голос сестры. Я оглянулся. Стоя у дома, сестра махала мне рукой. Видимо, прощалась со мной, поскольку на какое-то время мы должны были расстаться. Издали сестра казалась совсем маленькой, а рука ее тонкой и очень длинной. Свет бил мне в глаза, и я не мог разглядеть выражение ее лица. Я тоже махнул ей рукой несколько раз и побежал, все время оглядываясь.
Я уже был у трамвайной линии, когда меня словно пронзило предчувствие, что, быть может, мы больше никогда не увидимся с Ёко. Я остановился, чтобы еще раз посмотреть на сестру, но ее уже не было у дома, и мною овладела печаль, какой я еще никогда не испытывал. Предстоящая разлука показалась мне самой смертью.
Я не стал садиться в трамвай. Пройти мне надо было всего две остановки. И пока шел, ощущал пустоту в сердце.
До народной школы Комамото, где я учился, от трамвайной остановки надо было идти вдоль кирпичной ограды по дороге, покрытой клинкером. Там все сплошь было застроено, так что самого здания школы и не разглядишь. Говорили, что школа эта была построена в период расцвета после реформы Мэйдзи[43]. Я любил и эту кирпичную ограду, и эту покрытую клинкером дорогу, куда не проникало солнце.
Я вошел в школьный вестибюль, тихий и темный, поднялся на второй этаж. В коридоре у окна стояли две девочки и о чем-то разговаривали. В классе не было ни души. Я походил там немного, потом сел за парту своего друга Одзаки, погибшего во время недавнего воздушного налета. Вспомнил его лицо, тонкие белые руки. Из-за болезни сердца он не эвакуировался. Трудно было представить себе, что его нет в живых. Но в живых его не было. Смерть теперь подстерегала каждого. Однако ощущение ее неизбежности не вызывало страха. Я снова осмотрел класс, невольно останавливая взгляд на партах тех, кто погиб.
В класс вошли девочки, беседовавшие в коридоре. Они рассказали, что нашу учительницу Фукацу, тяжело раненную накануне во время воздушного налета, отвезли в больницу.
— В какую?
— Кажется, в Комагомэ.
— Говорят, весь район, от Дангодзака и дальше разбомбили фугасками.
Услышав это, я почувствовал, как напряглись нервы. Зажигательные бомбы сбрасывали обычно ночью, и когда они летели вниз, возникало мистическое чувство, будто кто-то аккуратно разбрасывает вокруг искорки. Тем нелепее казалось то, что черные железные глыбы зверски разрывали все в клочья, это вызывало ярость и отвращение.
— Фугасками!..
Я вдруг почувствовал, что конец совсем близок.
Девочки на следующий день уезжали к родным. Я оставил их и вышел из школы. Я словно окаменел. По дороге домой я зашел в больницу Комагомэ.
Учительница Фукацу умерла. Как живая, стояла она у меня перед глазами — толстушка в очках без оправы. Она была одинокой.
Выйдя из больницы, я огляделся. Везде видны были следы недавних разрушений. Зияли огромные воронки с вывороченной черной свежей землей. Во все стороны расходились от холма пожарища. Лишь кое-где уцелели трубы, что придавало этой печальной картине вид еще более унылый. Откуда-то просачивался запах газа. Я вдыхал его, разглядывая развалины, и вдруг заметил на противоположном холме Уэно пятиярусную пагоду. Ее свежесть и красота поразили меня. До сих пор она была скрыта от взоров, но после уничтожения целых кварталов стала видна. Я стоял не шелохнувшись, с трудом подавляя в себе желание немедленно отправиться к этой пагоде.
Сильно уставший, я добрел наконец домой, как раз когда отец куда-то собрался уходить.
— Схожу по делу, — бросил он.
— В университет?
Отец помолчал, взглянул на часы.
— Нет, тут в одно место неподалеку. К вечеру, пожалуй, вернусь.
Тон отца почему-то вызвал у меня беспокойство.
— Если задержусь, поешь без меня, не жди. Впрочем, нет, к ужину непременно вернусь.
Я стоял, не в силах пошевелиться.
Уже надевая в прихожей ботинки, отец обернулся ко мне:
— Смотри будь осторожен со светом и хибати. В случае налета беги в храм, там безопаснее, чем в убежище.
— Ага, — только и мог сказать я, — ком застрял в горле. Отец был чем-то взволнован, и его волнение передалось мне.
После ухода отца в доме как будто стало еще темнее и холоднее. Я все сильнее и сильнее тревожился, чувствуя себя как узник в одиночной камере.
Я улегся рядом с хибати, на котором кипел чайник, с силой выбрасывая пар. Наблюдая за тем, как пар поднимается вверх, я терялся в догадках, куда пошел отец. Уж не в полицию ли? Эта мысль целиком завладела мною и очень быстро переросла во все усиливающуюся тревогу. Я не был очень близок с отцом, но мне всегда казалось, что он не такой, как все взрослые, которых я знал, что он будто из другого мира. Быть может, это чувство рождала постоянная слежка полиции за нашей семьей? Налеты американской авиации все учащались, становились все ожесточеннее, военная обстановка складывалась неблагоприятно для Японии, но говорить об этом было строго-настрого запрещено. Отец же твердил, что надо потерпеть еще немного. Но ради чего терпеть? Меня не покидало мучительное чувство, что над нашей семьей сгущаются тучи, и причиной тому был «тип». Неужели отец снова вернется с распухшим лицом? Меня захлестнул гнев. Против отца? Против «типа»? Этого я сам не знал. Вдруг я подумал о матери. Подумал с нежностью.