Филологические сюжеты - Сергей Бочаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Однако шуткой—смехом, шуткой—смехом, как говорит одна незамужняя библиотекарша, шуткой—смехом, а всё—таки болит сердце, всё ноет оно, всё хочет отмщения. За что, спрашивается, ведь трава растёт, и жизнь неистребима вроде бы. Но истребима, истребима, вот в чём дело».
Плач над бездной – если вспомнить, что когда—то сказала критик Инна Борисова о рассказах Петрушевской: она берёт ситуацию, доступную любому прохожему, вспарывает быт и обнаруживает бездну. Речь была в той прозе не о быте, а об источниках жизни в людях, о самых источниках жизни, которые под угрозой.
О том же и деревенский дневник – об истощённой в самых своих истоках национальной жизни. О жизни, в которой почти поголовно мужчины ходят «закодированные», а автобусная дорога ведёт к сельскому храму («дорога к храму» – плакатный символ последнего нашего десятилетия!), которого 7/8 лежит в руинах, но 1/8 – новые времена! – отреставрирована. «Карамзин блин где ты». Жизнь неприлична и беззащитна. Вот и святое заглавное имя в таком неприличном контексте; но уж таков сегодняшний «Карамзин» – на очной ставке с тем, что названо здесь «мужским верлибром»; столкновение имени с материалом, но и их потаённая, по замыслу автора, связь. В таких стыковках строится эта сентиментальная повесть.
Автобусная дорога, автобусная остановка, на которой долго и, как только у нас, терпеливо (но, как увидим, и по—своему артистично) стоят и ждут, а он, автобус, не приходит или проходит мимо, битком набитый, – постоянное место действия, местный хронотоп. …На автобусной остановке сидим / ожидая автобуса на Ляхи / автобусная остановка / это сценическая коробка / дом без четвёртой стены / остальные стены / сцены / исписаны (…) последние дни помпеи. Эта сценическая коробка – место действия одной из печально—страшных верлибр—новелл на классическую старую тему – «живые мощи» – в новом советском материале; но в том же материале новелла возведена в ранг античной трагедии – благодаря тому, что автор—зритель здесь в составе зрителя – «хора» на этой же остановке. Называется – «Мамонька мама» – коллективный рассказ деревенского хора о том, что сейчас у автора вместе с хором перед глазами: в доме напротив лежит парнишка – живые мощи, парализованный, такой родился от пьяной матери, мамоньки мамы, которая и сейчас ушла пить к соседке.
… – Парень у них один лежитсказал хор…
…завсегда одинВалерка работает она пьётон мокрый лежит– в жилье не взойтить…
…Клавка баялаон просит просит книжкукнижку почитать
– она ему читат то ли– она ему держитон не удержитона листы преворачиватему книжку стоймя держит…
…над полями летеломамонька мамалюбимая
и ответ
сил нет
Но это надо читать целиком в петрушевском ритме.[849] «На чей глаз и кто в силах?» – спрашивал Достоевский. Проследите иной обыденный факт – «…и если вы только в силах и имеете глаз, то найдёте в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах». Чтобы только приметить факт, «нужно тоже в своём роде художника».[850] Проследите факт на автобусной остановке и прослушайте «греческий хор» (как и у греков в трагедиях, это по преимуществу хор стариков, судящий молодых героев)…
Эти свои «Живые мощи» Петрушевская начала писать как рассказ, но перевела его в ритм – и тогда только хор зазвучал, сам «факт» зазвучал, зазвучала трагедия. Неизбывная национальная и древняя вечная, современная и вечная. Безысходная, в которой некого обвинить отдельно, в том числе и «мамоньку маму».
И ведь это под Муромом происходит, где Илья Муромец тоже сиднем сидел тридцать лет на печи без рук без ног, как живые мощи, а этому только шестнадцать, и он уже книжки читат когда Машка листат. Но никогда, как Илья, он не встанет.
Население, местоположение – в самом деле диктует автору ритмы. Местоположение – древнее место, при тракторах и автобусах остающееся таковым и сейчас, приметы чего то и дело и здесь, в дневнике, проступают. «Карамзин» отсылает к имени в двух отношениях – не только чувствительная повесть не слишком сентиментального, как мы его знаем, прозаика, но и своя отсылка к «Истории Государства Российского» на тяжком её современном исходе, излёте. В этом имени во главе поэмы – очень серьёзный юмор, большая игра, которую почему—то не оценила наша постмодернистская критика. Поэтическая игра большого стиля. Стратегия замысла в этом названии вещи.
Имя поставлено над поэмой и заглавие не расшифровано. Как оно соотносится с текстом? Шуткой—смехом или существенно, положительно? Наверное, так и этак, но больше существенно, положительно.
Потому что да – полотно народной жизни в современном её состоянии – если есть ещё народная жизнь (в чём широко распространённое существует сомнение). Что сквозит и тайно светит… Всё ещё тайно светит4. Ни на что не похожее сочинение Петрушевской удостоверяет современную народную жизнь и её, несмотря ни на что, глубину – не столь беззащитную, надо сказать, как стихийная городская жизнь в известной прозе того же писателя, более непроглядно—неприступную. Удостоверяет при–4 В сторону, но о том же, приписка личная. Письмо из Новосибирска от отца Алексея Стричека. Старый мой дорогой знакомый и старый уже человек, католический священник, служащий по восточному обряду, и филолог, автор фундаментальной книги о Фонвизине, изданной в Париже Сорбонной в 1976 г., а теперь и в Москве в 1994 г. Когда—то я познакомился с ним в Медоне, под Парижем, где многие годы он учил студентов со всего света русскому языку. Сейчас он в Сибири – «навсегда», он сказал, несёт свою службу для местной маленькой католической паствы и дружит не только с новосибирскими филологами, но просто с русскими людьми. О том и пишет в письме от 25 декабря 1998 г. по случаю пушкинских дел наступающего 99–го года:
«Бог одарил Россию Своим Пушкиным для продолжения дела Творения. А Россию нельзя не любить, её бескрайние поля, тайгу, заходящее зимнее солнце и её многотерпеливый народ. Помогал я нести дрова одной старушке. „Есть картошечка, убрала до снега“. Радостно показывает карандаш. „Купила для внучка, соседка дала рублик“».
Рождество буду праздновать у одной девушки—калеки. Ноги и руки у неё парализованы. Живёт одна, убежала от родителей. Алкоголики, они пропивали её инвалидное пособие. Сидел я у неё на полу и, уходя, встать не мог: отнялись ноги. Тут она подползает, охватывает меня здоровой рукой и ставит на ноги – физически и морально».
Что сквозит и тайно светит… Всё ещё светит. Для меня письмо это тоже что—то удостоверяющее. том без того стилизующего налёта, что был и в лучших вещах великой скончавшейся деревенской прозы.
Но – мимо мимо (Гоголь) – постоянный мотив. Но – постоянный тоже мотив обратный – задержаться, остановиться; центральные строки поэмы, пафос подробностей.
привожу подробностижизнь подробнапромедление жизни подобно
Вопреки известному речению – жизни, не смерти! Гениальная формула, говорящая о любви как силе художественной. О ней в своей давней философии поступка писал М. М. Бахтин: только любовь может быть эстетически продуктивной силой – и в чём эта сила? В том, чтобы «напряжённо замедлить над предметом, закрепить, вылепить каждую мельчайшую подробность и деталь его».[851]
Напряжённо замедлить – похоже на позу автора деревенского дневника. Exegi monumentum – населению, местоположению – и моментам. Вечная память моментам. Напряжённо замедлить над ними – эстетика Петрушевской в этой в чём—то волшебной вещи. Тут и японцы в помощь, дающие глаз и ритм. …Вчера в девять вечера закат догорал / автобус ехал среди туманов / японские дела /Хокусаи (…) я вошла в гравюру в туман ничего не видно в радиусе протянутой руки (…) так всегда / входить страшно войдешь нормально (…) и мать сыра земля / точно: сырая / мать (…) о сырая мать иду по матери / послана трактористами, перепахавшими дорогу, что им стоит поднять лемеха раз в десять минут, но нет – картина привычная. Глаз и ритм, родившийся с первым хокку, сложенным вместе с дочкой Наташей у костра на закате: вечерний костёр / и на небе / вечерний костёр. Тогда и было замечено, что народ говорит верлибром.
Поэтому деревенский дневник омывается океаном слышимой речи, «вечной речи», как хорошо сказала автор одной из немногих чутких статей о писателе Петрушевской.[852] «Карамзин» – это «речевое пространство» со многими уровнями—слоями, от чточточто дадада, через якобы Клава ударила внучку якобы внучка курила до чистого авторского – я / единственный свидетель (…) что будет / если я отвернусь. Как ни странно, странное сближение стихийной эстетики Петрушевской с философией Бахтина можно ещё продолжить; у Бахтина ведь кроме философии поступка была еще философия языка, в которой есть такое место: художник в процессе творчества видит и слышит своих героев. «Он не заставляет их говорить (как в прямой речи), он слышит их говорящими. И это живое впечатление от как бы во сне услышанных голосов может быть непосредственно выражено только в форме несобственной прямой речи. Это – форма самой фантазии».[853] Автор «Карамзина» обладает способностью слышать многочисленных персонажей мира повествования говорящими, множественный, коллективный субъект своего дневника – говорящим, и говорящий этот мир по преимуществу дан нам не в объективных формах прямых речей отдельных лиц, независимых как бы от автора, а сонмом—хором голосов, уловленных авторским слухом и удержанных авторской памятью, вмещённых в эту память, ею, так сказать, приватизированных, живущих в ней, доносящихся к нам уже из особого личного авторского пространства авторской памяти. Но это личное пространство – субъективное—объективное речевое пространство множества голосов. «Живое впечатление от как бы во сне услышанных голосов» – и вправду похоже на впечатление от деревенского дневника.