Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот тебе анекдот из новеньких: «На небе произошло совещание, как бы прекратить кровавую распрю, которая потрясает мир. Б[ог]-От[ец] говорит: «Я бы, конечно, спустился, чтобы уладить дело, но Вильгельм сейчас же сядет на мое место». И[исус] Хр[истос] говорит: «Мне 33 года, и если я сойду, то меня сейчас же заберут в солдаты и никакого дела не дадут сделать… вот, может быть, мудрый Моисей что-либо надумает». Моисей говорит: «Я умен для моего народа, а его я уже распределил: половина в плену, а половина – в Союзах (разумеются – Общеземский и Городов)». […] Конечно, наша просвещенная интеллигенция в поте лица своего хлопочет за эти союзы, провидя в их организации будущую свободную демократическую Россию… […] Право, наблюдая такие вещи, на минуту можно подумать, что нет глупее твари, как русский интеллигент, бестолково кричащий о свободах… Кому и чему он служит своим криком?
Письмо посылаю на Петроград, в надежде, что оно застанет еще тебя там. А следующие буду писать на Самсоновский хутор. Давай глазки, губки и всю себя, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй папу, маму, племянниц. А.
5 мая 1916 г.Дорогая и золотая женушка!
От 29 апреля имею твою открытку с повторением, что писем нет… не знаю, где лежат эти мои письма. По многим моим соображениям, некоторые из них до тебя совсем не дошли. Если передирьевское письмо пролежало два дня, где ему не нужно, – что говорить про мои.
Корнея все нет, и я начинаю думать, что он где-либо пропал: или заболел, или, бросивши вещи, мимоходом сбежал к себе. Последнее предполагаю в крайности, так как он человек надежный.
У Шведова ты была, вероятно, с просьбой о Леле; он, несомненно, может все сделать в своей области, если не надумает отговориться вертлявыми словами… как он это проделывал всю жизнь. Приехал новый сожитель [Вирановский Г. Н.], и жизнь теперь потечет под его влиянием, а каково оно будет, покажет будущее. Он очень видный (на вершок выше меня) и красивый человек, не запечатанный, а открытый, что часто признак дарования, с одним из командиров полка, с которым он учился вместе, по принятии официального рапорта, крепко расцеловался и по-старому перешел на «ты». Это не трудно, но не всем дано и, на мой взгляд, говорит о натуре крупной. Больше не буду говорить, чтобы не сглазить.
Стоят дни пригожие, но настроение неважное… долгое стояние в резерве человека балует и настраивает на тыловой лад: чем ближе к окопам, тем все яснее, цельнее, совесть спокойнее. А здесь начинаешь думать, что зря получаешь деньги. Я понимаю тех из раненых офицеров, которые на 2–3-й месяц лечения начинают стесняться выходить на улицу; их, как они говорят, стыдит каждая пара детских глаз, таящая в себе суровый вопрос: «Что ты тут, дядя, делаешь среди нас маленьких, почему не воюешь?»
Это письмо пишу тебе по новому адресу, так как 8-го ты выедешь из Петрограда. Как-то ты переедешь с нашими гусятами? Конечно, первые минуты они прилипнут к окнам и будут полны восторга и пафоса, но как скоро они устанут и раскиснут! Я не забуду, как мы ехали в Каменец и как перед Ларгой надо было будить тогда двухлетнего Кириленка… как горько тогда плакал мальчишка! У меня многие детали ускользнули, а эта осталась во всей своей целости.
Сейчас выходил смотреть, как моют Ужка; сколько он, дурак, выкидывает глупости! Жарко, пыльно, благодарить бы Передирия, поджавши хвост, а он выкидывает, что придет в его жеребячью глупую башку. Зато вид он получил роскошный: чистенький, тоненький, лоснящийся.
Как ты не получаешь моих писем, диву даюсь. Я раз в три дня пишу обязательно, а в неделю всегда 2–3 письма. Горе в том, что письма не идут правильно, а часто накапливаются кучею в 2–3 письма. Эту пачку ты проглатываешь, как одно, и впечатление остается, как от одного письма: какой смысл в письме от 5.IV, если оно пришло одновременно с письмом 7.IV. Ты, моя сизая голубка, остаешься одинакова: прочитаешь письмо, день-то еще проживешь, а на другой – вновь ожидание: «Что-то давно нет от муженька ни строчки?» А если он случайно зачастит (как было в один из месяцев 1915 года), то вновь беспокойство: «Что-то муженек часто пишет, уже не начинает ли беспокоится из-за меня, много наслышавшись об офицерских женах…» Много, помню, я тогда и недоумевал, и смеялся.
Вчера у меня были Карягин и Завадовский. Спрашивал про Шурку Пегушина. Зав[адовский] тоже слышал, что он разводится, и виноват, по его версии, Шурка, который влюбился в Трусевич (не та ли, с которой я когда-то путешествовал из Каменца) и намерен на ней жениться. «Вот, что делает война, – говорит по этому поводу Завад[овский], – она разлучает даже такие примерные пары». Такова ли канва истории, не знаю. Кар[ягин] высказал свое полное удивление! Больше, конечно, мы говорили по поводу их истории, и я дал Степану Семеновичу несколько советов.
Когда говоришь даже с самым закоренелым мошенником, он сумеет тебя уговорить в противном тому, что слышал и предполагаешь. Во всяком случае, гроза над их головами собирается, и разойдется ли она – кто знает.
От Мих[аила] Васильевича получил письмо в очень печальном тоне: очевидно, как человек простой и привыкающий, он чувствует себя там одиноким и печальным. Но, увы, всё на войне горит много быстрее, чем в минуты мира, и я с грустью замечаю, как быстро исчезает и летит в реку Забвения его добрая память… легли сотни верст, пролетело время – и небольшое, – а с ними налегла тишина забвенья, как где-то говорится или, может быть, говорил я сам. Сейчас дело идет к вечеру (четверть восемнадцатого), кричат почему-то ягнята и куры и вызывают в душе моей печаль… куры, ягнята и печаль, может ли на минуту по думать об этом один из партнеров моей печали. Я предаюсь мечтам – сладостным и печальным – о моей маленькой женке, которую я страшно хочу видеть, пощипать и обнять до боли… мечтаю кое о чем и другом, о чем говорил тебе… всякие мечты приходят в башку в теплый летний вечер, когда домой с полей идут насыщенные стада и томная прохлада спускается над запыленным и перегретым селом. Давай, женка, твои глазки и губки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.Целуй Пашу, Лилю, Лелю [Вилковых] и пр., и пр., и пр., и пр., и пр., и пр.
11 мая 1916 г.Дорогая моя лапушка-женушка!
Вчера получил одну, а сегодня вторую твою телеграмму. Первую от 10.V из Грязей и вторую от 11.V из Самсонова. Обе телеграммы полны веселого и бодрого тона; воображаю, с каким гамом и трескотней вы совершаете свое цыганское передвижение из Петрограда. Позавчера приехал Корней, вчера разошлись по полкам все твои подарки. Я написал в таком тоне бумагу, чтобы ясно было, что ты, моя золотая, поработала в этом деле. Я сам получил кипу, рубашками страшно доволен и в одну из них влез в такой мере, что не знаю, когда и вылезу. Особенно мне нравится, что она вся расстегивается, а низ замаскирован так, как будто бы сшит наглухо. Я еще не все перебрал, так как страшно некогда.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});