Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У самовара я и моя Маша, – усевшись, вытянув короткие ножки, – а на дворе совсем уже темно… – Ну и болван! Иван Игнатьевич выпевал слово «темно» особенно громко, не выпевал – выкрикивал-выдыхал, как-то гудяще-трубно выкрикивал, как если бы трубил сбор, торопил гостей поскорей явиться… Ещё бы, стол соблазнял.
Приспичило же Германтову теперь – через пятьдесят-то лет! – всё это оживлять в памяти. Зачем?
Но как же было не вспомнить Александра Осиповича, его хладнокровие и чувство юмора, его сдержанные манеры, патрицианскую осанку и внешность: жизнь, полная невзгод, досталась ему, а как достойно держался он в любых обстоятельствах, как безупречно выглядел, и как хотелось Юре Германтову ему подражать. Под конец дней своих Александр Осипович стал удивительно похож на кинорежиссёра Висконти чернёное серебро висков, потуснело-тёмные, лишь тронутые проседью волосы, тяжёлые-тяжёлые веки, цепкие глаза, красно-лиловые прожилки на выпуклых скулах, римский нос. А каков он был в молодости? О, в молодости ему надеть бы высокие лакированные краги и дорожное галифе… Действительно, в молодости ему были бы к лицу шлем, большие защитные очки автогонщика.
Зачем?
А вот зачем: Германтов ведь упрямо возвращался к истокам, к темноватым, словно прячущимся истокам своей жизни; когда-то сначала буйного Сиверского, потом и невозмутимого Гервольского он назначал мысленно на роль своего отца, и сердце замирало от счастья. Как эффектно выглядел Александр Осипович по возвращении с фронта в чёрном длинном кожаном пальто; и вспоминалось, как Гервольский, молчаливый арбитр, одним взглядом своим из-под тяжёлых век гасил домашние конфликты; временами у Сони и Шурочки бывали натянутые отношения, пробегали меж ними искры и вот, глянул – и обе уже как шёлковые…
– Эпикуреец вопреки всем напастям, ему ни бедность, ни казённое убожество больницы помешать не могут, – говорила Соня, – эпикуреец и стоик в одном лиц.
Ему и впрямь всё было нипочём. Походный фронтовой госпиталь, операции под бомбами, потом – проработки и оскорбления; да, да, его, заведующего лучшим в городе кардиологическим отделением, привязав к «делу врачей», обвинили во всех смертных грехах, незаслуженно понизили в должности, а на нём, разжалованном, уже рядовом ординаторе, так же элегантно, как прежде, сидели свежий белый халат, крахмальная шапочка… И ироничная улыбка не покидала узких бесцветных губ – как завидовал Германтов его ледяной иронии, его шуткам! А вот он с мирно дремлющей Рози на коленях, на диване с волнистой спинкой: о чём он думал, поглаживая смоляную шёрстку?
Крохотная пучеглазая старушка Рози с жёлтыми тонкими лапками и жёлтыми выпуклыми надбровьями… Рози провоевала всю войну в танке, но её хозяина, боевого майора-танкиста, командира бронированного батальона, смертельно ранили под Кёнигсбергом, собачку Гервольские удочерили ещё на фронте…
А у Боровикова была коронная, самой жизнью обновлявшаяся история – про многократные квартирные кражи. Столько раз воры уносили у него деньги, драгоценности, а Гервольский, сочувственно-озабоченно глядя на потерпевшего и умудряясь при этом нацеплять невозмутимую маску, спрашивал.
– Картины не украли?
Нет, воры отлично разбирались в искусстве, на такие картины не покушались… Возможно, сомнительные художества и самому-то Боровикову служили лишь для маскировки и отвода глаз. У Боровикова было, судя по кривотолкам и недомолвкам, тайное и тёмное прошлое, он имел какое-то отношение к магаданским золотодобытчикам, во всяком случае, он прожил несколько лет в Билибине, якобы верховодил там под негласным прикрытием НКВД успешной артелью, целое состояние намыл – не зря называли его за глаза «золотых дел мастером» или – со злым намёком на бездарную кисть и страсть к целованию дамских ручек? – «золотой ручкой». Да, разжился золотишком на Колыме… Да ещё он якобы на племяннице генерала НКВД женился, правда, жена его загадочно быстро умерла, и вот, просим любить и жаловать, художник Боровиков, почти Боровиковский, он же – «маленький голландец». Никто не знал, когда и зачем богатый вдовец и глуповатый – себе на уме? – краснобай-махинатор появился в послевоенном Львове в должности проректора Политехнического института по хозяйственной части, попросту говоря, завхоза. При этом, ни в чём своей выгоды не упуская, появился также в неожиданном качестве самодеятельного салонного живописца и принялся одаривать новых знакомых как разнообразными бытовыми услугами – то достать, это, Александру Осиповичу, говорили, доставал какое-то дефицитное медицинское оборудование для больницы, – так и большими своими многокрасочными цветочно-фруктовыми натюрмортами. Но воры, обшаривая квартиру, наверное, знали о Боровикове что-то, чего не знали другие, воры явно что-то искали… И конец всех историй с комичными ограблениями, сливавшихся в одну, будет тёмным-претёмным: Боровикова убьют. Да, Александр Осипович вылечит Боровикова после сердечного удара, спасёт, можно сказать, неустанным долгим массажем сердца, потом заботливо выходит, а на другой день после выписки из больницы…
Как в дурном фильме ужасов – его найдут в луже крови… Пошловато-примитивным, но загадочным был этот Боровиков.
И что с такой настойчивостью искали у него воры, за что убили?
Этого уже, наверное, не узнать; выяснится лишь попозже, что найдут его в луже красного вина, а не крови; хотя, это могло быть наветом злых языков… Впрочем, главного это в судьбе его не меняет – несчастного Боровикова убьют грабители. Но пока-то он, влиятельный «пробивала и доставала», был полезен не только Александру Осиповичу, но и его гостям; и не за полезность ли свою он по молчаливому уговору допущен был, как сам он однажды выразился, в «высшее общество»?
А сейчас он – бардзо, проше пане – мокрыми губами перецеловал дамам ручки.
* * *Сидят гости за столом, все собрались – чинно выпивают, закусывают; что особенного, помимо уюта, света и вкусно приготовленных радушной Шурочкой блюд и пирогов, могло быть в тех застольях, чтобы претендовать на сохранение в памяти? Ну да, был ещё круглый шоколадный торт. И в чём именно кроме оживлённой, но пустоватой, с поверхностными обсуждениями каких-то новинок искусства, перемыванием косточек знакомых и незнакомых людей беседы Соня находила сходство с салоном Вердюренов? У Гервольских ведь не играли в шарады, не ужинали в карнавальных костюмах.
Салон Вердюренов на львовский лад? Навряд ли… Чем собрание этих гостей походило на тот уморительный и церемонный салон?
Валентина Брониславовна, специалистка по фонетике русского языка, с желтоватым лбом, косметическим румянцем на дряблых скулах, с несовместимыми чертами в облике своём, вроде бы овечьем, но при вздёрнутом подвижном кончике носа, так задорно вздёрнутом, что большие удлинённые ноздри с тёмными овальными отверстиями сдвоенно приподымались, как многозначительная деталь смягчённо-сглаженного лица, как спаренные порталы, выпускающие на волю окутанные редкими тембрами звуки; ноздри словно специально демонстрировались собеседникам. С доцентским апломбом, хотя без страсти, почти что сонно – она из-за неоперабельных полипов в глубине носоглотки говорила в нос, возможно, гнусавые носовые интонации голоса избавляли её от необходимости прибегать к развёрнутым аргументам, ибо интонации эти и сами по себе добавляли меланхоличным суждениям убедительность, как если бы правота её суждений внушалась слушателям уже самим, особенным, звучанием слов и – с серьёзной миной язвил Александр Осипович – заодно на практике обогащалась фонетика как научная дисциплина… – замедленно и весомо гнусавила что-то про идейно-уклончивую мемуарную вещь Паустовского, хвалила язык и упоминала, с укором покачивая головой, так что качались туда-сюда тяжёлые, оттягивавшие вялые ушные мочки серьги из тёмного дутого серебра, старого, но загадочно помолодевшего циника, ловко и наигранно плетущего словеса Катаева, который издевательски рассыпает литературные загадки перед нынешними, невежественными интеллигентами. Читая курс по фонетике, Валентина Брониславовна заслуженно играла также немаловажную роль на кафедре советской литературы. Она следила за редакционной политикой толстых московских журналов, была в курсе их портфельных планов и идеологических – открытых и подковёрных – стычек лидеров писательских группировок, которые носы ли держали по ветру, имитировали фрондёрство… Она знала, что из вызывавших полемику публикаций – истинный социалистический реализм, а что – из-за гнилости и идейной фальши – не очень, и какие у этого «не очень» уклоны. Она первой знакомилась с новинками, оценки её, положительные ли, отрицательные, но высказываемые с носовыми обертонами и вроде бы брезгливо отвёрнутой, вроде бы отпавшей нижней губой, обжалованию не подлежали… Удивительно ли, что тесновато ей было в провинциальном львовском университете? Её филологические познания и способность к оперативным критическим откликам оценить могли бы только в Москве, она стремилась в столицу, там уже учились дети…