Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VI. Абсолютное достоинство молитвы
Что касается способов молиться, все они хороши, лишь бы были искренни. Бросьте вашу молитвенную книгу и обратитесь к бесконечности.
Знаем, что есть философия, отрицающая бесконечность. Есть также философия, род болезни, отрицающая солнце; эта философия называется слепотой.
Возводить чувство, которого нам не хватает, в источник истины — прекрасное доказательство для слепого.
Любопытны эти горделивые снисходящие замашки, которые усваивает эта слепая философия, по отношению к той, которая видит и познает Бога. Точно крот, восклицающий: «Как они жалки со своим солнцем!»
Есть, как нам известно, знаменитые могучие атеисты. Они, в глубине души обращенные к истине, в силу их собственной мощи, не вполне уверены, что они атеисты; и что касается их, то это только вопрос терминологии; во всяком случае, если они не верят в Бога, то величие их ума подтверждает существование Бога.
Мы поклоняемся в них философам, в то же время осуждая их философию.
Продолжаем.
Достойна также удивления эта легкость, с которой многие отделываются словами. Одна метафизическая школа севера, слегка туманная, вообразила, что производит целый переворот в людских понятиях, заменив слово «сила» словом «воля».
Говорить: растение хочет, вместо — растение произрастает — было бы действительно очень плодотворно, если бы прибавили: вселенная хочет. Почему? Потому что из этого выходит следующее: если у растения — воля, следовательно, у него есть личное я; у вселенной воля — значит, в ней есть Бог.
Что касается нас, мы, однако, в противоположность этой школе, ничего не отвергаем a priori, нам кажется, что гораздо труднее допустить волю в растении, чем волю во вселенной, отрицаемую этой школой.
Отрицать волю бесконечности, то есть Бога, можно только при условии отрицания бесконечности, — мы это доказали.
Отрицание бесконечности ведет прямо к нигилизму. Все становится «концепцией разума».
С нигилизмом невозможен всякий спор, ибо логический нигилизм сомневается в существовании своего собеседника и не совсем уверен в своем собственном существовании.
С его точки зрения возможно, что он есть сам по себе не более как «концепция своего разума».
Но он не замечает, что все, что он отрицал, им же признается в массе только одним произнесением слова: разум.
В сумме никакой путь для мысли не открыт философией, которая все сводит к слову: нет.
На нет есть один только ответ: да.
Нигилизм без будущности.
Нет бездны. Нуль не существует. Все представляет собой что-нибудь. Ничто и есть ничто.
Человек живет утверждением еще больше, чем хлебом. Видеть и показывать, этого даже недостаточно. Философия должна быть энергией; она должна иметь целью и действием совершенствование человека. Сократ должен воплотиться в Адама и произвести Марка Аврелия; другими словами, заставить из человека, преданного блаженству, выйти человека мудрости. Превратить Эдем{226} в ликей{227} Аристотеля. Наслаждаться — какая жалкая цель и какое вздорное стремление! И животное наслаждается. Мыслить — вот истинное торжество души. Предлагать Мысль для утоления жажды человека, давать им всем в виде эликсира Познание Бога, братски соединять в них совесть со знанием, делать их справедливыми посредством этого таинственного союза — таково назначение истинной философии. Нравственность — это расцвет истин. Созерцание ведет к действию. Безусловное должно быть практично. Надо, чтобы идеал сроднился со всеми потребностями ума человеческого. Именно идеал имеет право сказать:
— Примите, ядите: сие есть тело Мое, сия есть кровь Моя.
Мудрость есть святое причастие. При этом условии она перестает быть бесплодной любовью к науке, становится высоким способом единения людей и из философии превращается в религию.
Философия не должна быть архитектурным украшением, построенным на таинственности и предназначенным только для того, чтобы смотреть на него с любопытством.
Что касается нас, то, откладывая развитие нашей мысли до другого случая, мы скажем только, что не понимаем человека как точку отправления, ни прогресс как цель, без этих двух сил, действующих в качестве двигателей: веры и любви. Прогресс есть цель, идеал есть образец.
Что такое идеал? Это Бог.
Идеал, совершенство, бесконечность — синонимы.
VII. Предосторожности, которые следует принять, прежде чем произнести осуждение
История и философия имеют обязанности, вечные и в то же время весьма простые; бороться против Каиафы{228} — как первосвященника, Дракона — как судьи, Тримальхиона — как законодателя, Тиберия{229} — как императора; это ясно, просто, не сложно и не представляет ничего туманного. Но к праву жить отчужденно даже при его неудобствах и злоупотреблениях надо относиться осторожно. Отшельничество — проблема человечества.
Говоря о монастырях — этих убежищах заблуждений, но вместе с тем непорочности и добрых намерений, невежества, но вместе с тем и самоотречения, истязаний, но и мученичества, — всегда приходится говорить и да, и нет.
Монастырь — это противоречие. Цель его — спасение души, средство — жертвы. Монастырь — это высокий эгоизм, имеющий движущей силой высокое самоотречение.
Отречься от власти, чтобы властвовать, — вот, по-видимому, девиз монашества.
В монастыре страдают, чтобы наслаждаться. Ценой земного мрака покупают небесное блаженство.
Пострижение в иноки — самоубийство, за которое платится вечной жизнью.
Не думаю, чтобы по такому вопросу насмешки были уместны. Все в нем серьезно, как добро, так и зло.
Человек справедливый хмурит брови, но никогда не улыбается злой усмешкой. Мы понимаем гнев, но не злобу.
VIII. Вера, нравственность
Еще несколько слов.
Мы осуждаем церковь, когда она пропитана интригами; мы презираем все духовное, алчное к мирскому, но мы всегда уважаем человека созерцающего.
Мы с почтением относимся к тому, кто преклоняет колени. Вера — это потребность для человека. Горе неверующему!
Быть погруженным в созерцание — не значит быть праздным. Есть труд видимый и труд невидимый.
Созерцать — это то же, что пахать; мыслить — то же, что действовать.
Сложенные руки трудятся. Воздетые к небу глаза делают свое дело. Фалес{230} четыре года оставался неподвижным. Он основал философию.
В наших глазах иноки — не праздные люди, а пустынники — не лентяи. Размышлять о непостижимом — вещь серьезная.
Не отказываясь ни от чего из сказанного выше, мы думаем, что постоянная память о могиле подобает живущим. В этом отношении духовное лицо и философ похожи. Умирать надо. Аббат ордена Траппистов{231} перекликается с Горацием.
Примешивать к своей жизни известное присутствие могилы — это закон аскета. В этом смысле аскет и мудрец сходятся.
Существует материальное развитие; мы желаем его. Но есть также нравственная высота — ее мы ценим. Люди легкомысленные, скорые на заключения, говорят:
— К чему эти неподвижные фигуры? Кому они нужны? Что они делают?
Увы! Среди мрака, который нас окружает и ожидает нас, не ведая, что станется с нами, мы отвечаем:
— Быть может, нет деяния выше того, что делают эти души, быть может, нет труда более полезного.
Люди, вечно молящиеся, нужны ради тех, кто никогда не молится. В наших глазах весь вопрос в количестве мысли, примешанной к молитве.
Молящийся Лейбниц{232} — это величественно. Вольтер, поклоняющийся божеству — прекрасно. Deo erexit Voltaire[43].
Мы стоим за религию против религий.
Мы из тех, кто верит в ничтожество обрядных молитвословий и в высокое значение молитвы.
Впрочем, в момент, который мы переживаем, момент, который, к счастью, не сообщит XIX веку свой образ в такой час, когда столько людей с узким умом и низменной душою, среди стольких живущих, у которых вместо нравственности на первом плане наслаждение и которые поглощены стяжательством, всякий, кто удаляется от мира, заслуживает в наших глазах уважения. Монастырь — отречение. Жертва, в основе которой заблуждение, все-таки остается жертвой. Поставить себе долгом суровое заблуждение — это не лишено величия.
Взятый сам по себе, с идеальной точки зрения, монастырь, в особенности женский, ибо в нашем обществе женщина страдает более мужчины, — а в этом монастырском заточении заключается протест, — монастырь женский, бесспорно, имеет известное величие.
Этот монастырский быт, столь суровый и мрачный, который мы только что обрисовали, — не жизнь, потому что в нем нет свободы; это и не могила, потому что в нем нет успокоения; это странное место, откуда как с вершины высокой горы виднеется с одной стороны бездна, где мы находимся, с другой — бездна, ожидающая нас. Это узкая туманная грань, разделяющая два мира, освещенная и омрачаемая одновременно, и где слабый луч жизни смешивается со смутным лучом смерти, это полумрак могильный.