Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взятый сам по себе, с идеальной точки зрения, монастырь, в особенности женский, ибо в нашем обществе женщина страдает более мужчины, — а в этом монастырском заточении заключается протест, — монастырь женский, бесспорно, имеет известное величие.
Этот монастырский быт, столь суровый и мрачный, который мы только что обрисовали, — не жизнь, потому что в нем нет свободы; это и не могила, потому что в нем нет успокоения; это странное место, откуда как с вершины высокой горы виднеется с одной стороны бездна, где мы находимся, с другой — бездна, ожидающая нас. Это узкая туманная грань, разделяющая два мира, освещенная и омрачаемая одновременно, и где слабый луч жизни смешивается со смутным лучом смерти, это полумрак могильный.
Что касается нас, которые не верят в то, во что веруют эти женщины, но как и они живут верой, мы никогда не могли видеть без некоторого религиозного страха, без известного сострадания, соединенного с завистью, этих самоотверженных, трепещущих, доверчивых существ, этих смиренных, но возвышенных душ, которые осмеливаются жить на самом краю тайны, между замкнутым для них миром и небом, которое еще не отверзлось перед ними; они проводят жизнь, обратив лицо к невидимому свету, имея одно счастье познавать, где этот свет, стремясь к бездне и неведомому, обратив взор в неподвижный мрак, коленопреклоненные, исступленные, трепещущие, порою волнуемые глубоким дыханием вечности.
Книга восьмая
КЛАДБИЩА ПРИНИМАЮТ В СВОИ НЕДРА ТО, ЧТО ИМ ДАЮТ
I. Где говорится о способе войти в монастырь
В эту-то обитель Жан Вальжан, по выражению Фошлевана, и «свалился с неба».
Он перелез через стену сада, образующую угол улицы Поленсо. Ангельский гимн, услышанный им среди глухой ночи, было пение утрени монахинями; зала, которую он видел в полумраке, — была часовня; призрак, распростертый на земле, — сестра, творящая молитву за грехи мира; колокольчик, звук которого так удивил его, — был привязан к колену садовника, дяди Фошлевана.
Когда Козетта уснула, Жан Вальжан и Фошлеван, как уже сказано, поужинали с куском хлеба с сыром и стаканом вина перед ярким пылающим огнем; затем, так как единственная постель в сторожке была занята Козеттой, они улеглись каждый на охапку соломы. Прежде чем сомкнуть глаза, Жан Вальжан проговорил: «Я должен остаться здесь». Эти слова всю ночь не шли из головы у Фошлевана.
По правде сказать, ни тот ни другой не спали.
Жан Вальжан, сознавая, что его открыли и что Жавер идет за ним по пятам, понимал, что он и Козетта погибли, если только они вернутся в город. Коль скоро новый порыв ветра занес его в монастырь, он только и помышлял о том, чтобы в нем остаться. Для несчастного в его положении этот монастырь был в одно и то же время местом и самым опасным, и самым надежным; опасным потому, что ни один мужчина не мог туда проникнуть, и если бы его там открыли, это сочли бы за преступление, и он прямо попал бы из монастыря в тюрьму; самым верным, потому что если бы ему удалось каким-нибудь образом добиться позволения там остаться, тогда никто бы не пришел за ним туда. Жить в месте недоступном — вот спасение.
Со своей стороны, Фошлеван ломал себе голову. С начала до конца он не понимал ровно ничего в этой истории. Каким образом господин Мадлен очутился тут, если кругом стены? Через монастырские стены трудно перебраться. Как он попал сюда с ребенком? Немыслимо перелезть через такую стену с ребенком на руках. Что это за ребенок? Откуда они явились оба? С тех пор как Фошлеван поступил в монастырь, он не слышал ничего о мэре города Монрейля и ничего не знал о случившемся.
Мадлен держал себя так, что не допускал никаких расспросов, и к тому же Фошлеван размышлял про себя: «Святого человека нечего расспрашивать». Господин Мадлен сохранил в его глазах свое былое обаяние. Единственное, что только мог заключить садовник из нескольких слов, вырвавшихся у Жана Вальжана, что господин Мадлен, вероятно, обанкротился в тяжкие времена и его преследуют кредиторы; или что он скомпрометирован по политическому делу и потому скрывается; нельзя сказать, чтобы это не понравилось Фошлевану, который, подобно многим из наших крестьян севера, сохранил старую бонапартистскую закваску. Скрываясь, господин Мадлен избрал монастырь пристанищем, и ясно, что ему хотелось там остаться. Но самое загадочное, заставлявшее Фошлевана ломать себе голову, было то, что господин Мадлен очутился тут и вдобавок с ним маленькая девочка. Фошлеван видел их, дотрагивался до них, но все не мог поверить, что они тут. Необъяснимое вторглось в хижину Фошлевана. Он путался в догадках и ничего не мог сообразить кроме одного: господин Мадлен спас ему жизнь. Этого единственного довода было достаточно, и он рассеял его сомнения. «Теперь моя очередь», — рассуждал он. А совесть его добавила: «Господин Мадлен не раздумывал так долго, когда пришлось лезть под повозку и вытаскивать меня оттуда», он решил, что спасет господина Мадлена.
Впрочем, он задал себе несколько вопросов и ответил на них. «После всего, что он для меня сделал, спас бы я его или нет, если бы он оказался вором? Спас бы, это все равно. А если бы он был убийцей? То же самое. А раз он святой, спасу я его? Понятное дело».
Но как оставить его в монастыре, вот что было задачей! Перед этой почти фантастической проблемой Фошлеван, однако, не отступил; этот бедный пикардийский крестьянин, не имея ничего, кроме своей преданности, пламенного желания и деревенской хитрости, на этот раз направленной к великодушной цели, предпринял трудное дело — одолеть строгости монастыря и неприступные крутизны устава святого Бенедикта. Дядюшка Фошлеван всю жизнь свою был эгоистом и на склоне своих лет, хромой калека, нашел отраду в благодарности и, увидев перед собой добродетельный поступок, кинулся на него, точно человек, вдруг увидевший перед смертью стакан хорошего вина, которого никогда не пробовал. Надо добавить, что воздух, которым он дышал в этом монастыре, уничтожил в нем эгоизм и внушил потребность совершить какое-нибудь доброе дело.
Итак, он принял решение пожертвовать собою для господина Мадлена. Мы назвали его бедным пикардийским крестьянином. Название справедливое, но не полное. В этом месте нашей истории некоторая информация о дядюшке Фошлеване не будут лишней. Он был крестьянин, когда-то служивший письмоводителем у деревенского нотариуса, и это прибавляло некоторую долю сутяжничества к его сметливости и проницательности — к его наивности. Потерпев неудачу в делах по разным причинам, он из письмоводителей превратился в извозчика и поденщика. Но среди ругательств и битья кнутом, по-видимому, необходимых для лошадей, в нем сохранились остатки прежней профессии. У него был природный ум; он не говорил «пришедши» или «поснедамши»; он умел разговаривать — вещь редкая в деревне, и крестьяне отзывались о нем: «Ишь, говорит словно барин в шляпе». Фошлеван действительно принадлежал к тому сорту людей, которые на дерзком и легкомысленном лексиконе прошлого века именовались полубуржуа, полудеревенщина и которые на языке метафор носили ярлык: не то мужик, не то горожанин, ни рыба ни мясо. Хотя Фошлеван был жестоко испытан судьбой и хотя бедная старая душа его много вынесла, но все-таки он был человек, повинующийся первому побуждению — черта драгоценная, не допускающая человека творить зло. Его недостатки и его пороки — они у него водились — были второстепенные; вообще говоря, его лицо было из тех, которые производят недурное впечатление на наблюдателя. На этом старом лице не было неприятных морщин на лбу, означающих злобу или глупость.
На рассвете, о многом передумав, дядя Фошлеван открыл глаза и увидел господина Мадлена, который, сидя на своей связке соломы, любовался на спящую Козетту. Фошлеван сел и проговорил:
— Ну а теперь, коли вы сюда забрались, каким образом вы сюда войдете?
Эти слова подытоживали положение и вывели Жана Вальжана из его задумчивости.
Старики стали держать совет.
— Во-первых, — начал Фошлеван, — вы не выйдете отсюда, из этой комнаты, ни вы, ни девочка. Один шаг в сад — и мы пропали.
— Это верно.
— Господин Мадлен, — продолжал Фошлеван, — вы попали сюда в очень хорошую минуту, то есть я хотел сказать, очень дурную — одна из наших дам очень больна. Поэтому сейчас не до нас. Кажется, она совсем при смерти. О ней молятся по сорок часов сряду. Во всей общине переполох. Там сейчас более не до чего. Умирающая-то — святая женщина. Впрочем, все мы здесь святые, вся разница между ними и мной в том, что они говорят: «Наша келья», а я говорю: «Моя каморка». Теперь будут читать отходную, а потом за упокой души. На сегодняшний день мы можем быть здесь спокойны; но за завтрашний день я не ручаюсь.
— Однако, — заметил Жан Вальжан, — эта лачужка расположена в углу стены, скрыта развалиной, тут много деревьев, и ее вовсе не видно из монастыря.