На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лида встретила мужа на крыльце.
— Ну что ты? — спросил он, обнимая ее и целуя в красные теплые губы.
— От самого за тобой приходили.
— От Валевского? Ну что ж, сходим и к Валевскому.
Валевский сидел в кабинете за столом и курил сигару.
— Здравствуй, Юрченко!
— Здравствуйте, Виталий Константинович!
— Сегодня все получили по новым расценкам?
— Артельщики выдали всем!
— Довольны?
Юрченко промолчал.
— Вы что же, думаете долго получать по таким расценкам? — Валевский осторожно, боясь стряхнуть пепел, прислонил сигару к пепельнице. — Подойди-ка поближе!
Юрченко сделал вид, что ступает вперед, но остался на месте.
— Я вижу, ты человек неглупый… Брось ты к чертовой матери свой союз. Ты знаешь, на кого замахнулся? На того, кто тебе дышать дает… Жандарм, брат, не хозяин в России.
Валевский взял сигару, пепел упал ровной пирамидкой, не рассыпался, и Валевский смотрел на него несколько мгновений, ругая себя за то, что не говорит с Юрченкой ласково и вежливо… К чертовой матери, не будет он с ним, сукиным сыном, пройдохой, говорить ласково! Хребет ему сломает, вот что!
— Наплачешься ты с жандармами, повторяю… Советую тебе хорошенько о всем подумать и прийти ко мне… В накладе не будешь… понял?
— Никак нет, Виталий Константинович, не понимаю…
— Так-таки не понимаешь?
— Так точно, никак не понимаю.
— Ну что ж, смотри, потом будет поздно.
— Изволите грозить, Виталий Константинович?
Валевский посмотрел в бледные глаза Юрченки, на его тонкие поджатые губы…
— Ну, дружок любезный, иди… Скатертью дорожка.
Юрченко надел шапку только во дворе, и надевал ее долго. Коса на камень нашла. А жандарм, брат, посильнее тебя… Жандарм-от сказал, а ты повернулся и взял под козырек.
Шел домой высоко подняв голову, видел звезды, потому что небо в это время расчистилось, снежные крыши домов блестели в звездных лучах. Свет в окнах, семьи усаживаются ужинать. У кого жиденько на столе, а у кого густо. У Юрченки, например, густо.
В кухне сидел Густихин. Лида накрывала на стол.
— Что это, Иван Никитич, артельщик с меня сегодня целый рубль удержал за венок?
— А ты на сколько подписывался?
— На рубль и подписался.
— Так чего ты хочешь?
Густихин ничего не хотел. Он пришел к Юрченке еще раз поговорить об обществе и сказать «да». Потому что после того как Валевский согласился на требования рабочих и Густихин сегодня получил в полтора раза сверх обычного, нельзя было больше сомневаться. Ясно, на чьей стороне сила!
— Ужинать будем, Густихин?
— Поужинал я дома, но и с тобой поужинаю, не любишь ты, чтобы гость бестолково сидел за столом… Зубатов-то, Иван Никитич, как согнул Валевского!
— Да, братец, Зубатов! Когда наша подпольная социал-демократическая типография провалилась, кто дал деньги, чтобы ее восстановить? Интеллигенты? Шалишь, ни гроша… Зубатов из собственного кармана вынул! Всю работу заново организовал… А когда я из тюрьмы вышел и в кармане у меня щепоть песку да ветер — кто помешал мне подохнуть с голоду? Зубатов двадцать пять рублей мне отвалил… И не только мне, а и другим политическим давал. Потому что русский человек — и дает нам, русским. Вот как, Густихин!.. Ну, садись, поужинаешь еще разок… Лида у меня не любит, когда гость сидит и от стола нос воротит.
Разговор продолжался в том же духе. Говорили про завтрашний день. От московских рабочих венок будет серебряный, от коломенских — фарфоровый… После ужина пили пиво; уходя, Густихин сказал:
— Ну, Юрченко, вымотал ты из меня всю душу; ладно, вступаю в ваше общество.
8
С восьми утра рабочие стали собираться на торжественное шествие в Кремль, к памятнику Александру Второму. Цацырин решил пойти тоже (билет на вход в Кремль он получил от Юрченки). Цацырин был один, вне организации, никто не давал ему никакого поручения, но он не мог бездействовать.
Рабочие двигались по-разному: цехами, семьями, иные партиями.
Шли по тротуарам и мостовой, и хотя шли не для того дела, которое было им единственно нужно, но Цацырину казалось — недалек тот день, когда народ пойдет не венок возлагать на памятник одному из русских царей, своему злому врагу, а для великого дела революции.
Вот Лида и Густихин. Идут рядком, а Юрченки нет.
— Где же хозяин?
— Он уж там, он будет возлагать венок, — сообщила Лида.
Скуластенькая, с прозрачными, серыми, широко расставленными глазами, она старалась быть важной, но не могла скрыть того, что ей просто весело.
На Тверской народу было много, извозчики проезжали с трудом, со всех сторон неслись крики: «Пади, эй, прими!», звенели бубенцы, колокольчики, люди шагали в пальто, полушубках, куртках. Тройки сворачивали в переулки в объезд, кони вороные, в яблоках, гнедые; кучера толстые, перетянутые пунцовыми и алыми кушаками, в шапках с павлиньими перьями; в санях — господа в шубах, военные в шинелях, дамы, до самых глаз укутанные мехами, — эти тоже едут сегодня к памятнику Александру Второму.
У Спасских ворот проверяли билеты. Вокруг стояли городовые, полицейские офицеры, господа в шапках и котелках, с тростями и без тростей. Здесь оживление, с каким рабочие шли по улицам, пропадало…
— Холодновато, братцы, — сказал мастеровой в ватной шапке. Он шел сзади Цацырина и уже несколько раз упирался кулаком в его спину. — Сейчас бы сидеть да греться…
— Подожди, венок возложишь, тогда уж…
Слева, на сероватом, вдруг поскучневшем небе вырисовывались купола церквей, крыши дворцов и головы, тысячи человеческих голов!
У Лиды шапочка съехала набекрень, волосы растрепались…
— Ничего, ничего, — говорит она. — В тесноте, да не в обиде. Вон сколько наших, Сережа… это наша сила.
— А что же это за ваша сила? — неожиданно за спиной Цацырина спрашивает насмешливый голос.
Цацырин оглядывается: мастеровой в ватной куртке!
Густихин косит глаза:
— Известная сила — наш Союзный совет!
— Механического союза, что ли? — не унимается мастеровой. — А полиции там, у памятника, не будет?
— Ты, никак, полиции боишься? — повышает голос Густихин.
— Я, браток, никого на свете не боюсь… А спрашиваю так, потому что кумовьев среди них у меня не имеется, а рож ихних я не выношу.
Голос мастерового звучит насмешливо, Цацырин улыбается. Мастеровой легким кивком головы показывает, что понял его улыбку.
Лида вступает в разговор:
— Мы городовых не боимся, они нам под козырек.
— Ишь ты какая, ваше высокоблагородие!
Скуластенькие Лидины щеки румяны, серые глаза веселы…
— Да, вот такая я, — отвечает она глазами и поправляет шапочку.
Людской поток медленно понес всех к памятнику. Ударили колокола, на паперть собора в траурных ризах выплыло духовенство. Монотонный звон кремлевских колоколов подхватили церкви всей Москвы. Печальный звон, колебля воздух, повис над городом, и с этим гулом слился хор певчих; руки потянулись к шапкам. Потом звон стих, дьяконовский бас слал возглас за возгласом к хмурому облачному небу. Толпа принесла Цацырина к какому-то крыльцу, он поднялся на две ступени и увидел все: и черно-серебряные ризы священников, уже прошедших к памятнику, и серые ряды офицеров, и кучку высших чиновников с великим князем во главе…
Неподалеку от Цацырина мужчина в черной барашковой шапке, действуя локтями, настойчиво проталкивался вперед. Цацырин узнал его. Это был Сомов, читавший на порайонных собраниях союза свою статью против интеллигентов.
Сомов заметил Лиду, повернул к ней потное, взъерошенное лицо:
— Понимаешь — опоздал! А я должен быть там… Вот народ! Говорю им, что назначен возлагать венок, а они — как быки…
— Если вам, господин Сомов, надо возлагать, — сказал Густихин, — то пробирайтесь вон туда…
Он указал проулочек, огибавший с правой стороны дворец, где толпа была значительно реже, а дальше и совсем людей не было.
Сомов снова стал действовать локтями.
— Пойдем за ним, — попросила Лида. Ей хотелось видеть момент торжества: ее Юрченко вместе с генералами возлагает венок!
Проулок выводил на маленькую площадь, откуда в самом деле удобно было наблюдать за церемонией возложения венков.
— Ну что ж, пойдем, — согласился Густихин. Сейчас он был доволен тем, что записался в собрание, хоть и странно все было: вроде того, что Валевский уже не хозяин, а хозяин Юрченко… Непривычно все это… черт знает, что это такое.
Певчие пели. Когда налетал ветер и уносил голоса за Москву-реку, пение казалось необыкновенно далеким, нежным и приятным. Когда ветер стихал, голоса звучали громко, заунывно, тенор священника надрывно перекликался с басом дьякона… Печальные, безысходные, безнадежные напевы!.. Снова ударил колокол. Тяжелый гул повис над площадью, воздух задрожал, и, казалось, задрожали самые стены дворца, около которого остановились Цацырин и Лида с Густихиным.