На сопках маньчжурии - Павел Далецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они видели, как бежал Сомов. Неожиданно навстречу ему показалась цепочка людей в черных пальто с тросточками.
— Я… возлагать венок, — задыхаясь, заговорил Сомов. — Моя фамилия Сомов… согласно распоряжению…
Шпики разомкнулись. Сомов побежал дальше.
Большой колокол замолчал, но не успели еще уши почувствовать великое облегчение, как мелкие колокола и подголоски, точно гончие, напавшие на след зверя, зазвенели истошным неистовым звоном. Люди, державшие венки, подняли их над головами. Сомову, чтобы присоединиться к делегатам, оставалось только перебежать небольшую полукруглую площадь. Он побежал, как вдруг два солдата кинулись ему наперерез.
За соседним зданием стояла рота — винтовки «к ноге», офицеры при шашках и револьверах. А правее — пожарные в касках, в руках шланги.
— Стой! — крикнул солдат, набегая на Сомова.
— Я должен возлагать…
— Стой! Куда…
Сомова схватили за локти.
— Это что же… господа солдатики… господин офицер… я должен возлагать, сообразно распоряжению… — Сомов стал вырываться.
«Коль славен» звенел в воздухе, ликовали над Кремлем, над всей Москвой колокола. Рабочие, удостоенные властями доверия и любви, медленно несли венок к памятнику царю. Один из солдат ударил Сомова кулаком в ухо.
Сомов качнулся и обвис, Лида вскрикнула тонким голосом. Густихин побледнел… В это время закричали «ура», и это «ура» относилось уже не к убитому императору, а к ныне благополучно царствующему Николаю Второму… Сомова торопливо волокли во дворик, офицер показал солдатам на Густихина и Лиду.
Все, что было за последние дни непонятного и странного, перестало быть для Густихина непонятным и странным. Вот она, настоящая жизнь: солдаты избили Сомова, сунувшегося не по своему рангу к господам и князьям, а сейчас расправятся и с дураком Густихиным, который вдруг потерял ум и тоже записался в какое-то собрание.
— Лида, скорее! Не оглядывайся! Хочешь, чтоб они нам зубы выбили?
Свернули за угол, вмешались в толпу. Лида тяжело дышала, глаза ее испуганно блестели. У Цацырина тоже блестели глаза, но его глаза блестели иным блеском: произошло то, что должно было произойти: вот они, друзья! Да разве шпик и жандарм могут быть друзьями рабочему?
— Слава богу, зубы целы… — сказал Густихин, вытирая потное лицо. — Эх, эх!..
В это время на Тверской бульвар вышла внушительная демонстрация организованных рабочих. В середине ее взвился красный флаг. Из всех улочек и переулков, из всех подворотен бежали полицейские.
Завязалась свалка.
Войска, притаившиеся внутри Кремля, стали стягиваться к памятнику, прикрывая от возможной опасности генерал-губернатора и его свиту.
Великий князь стоял у памятника и жидким, прерывающимся, никому не слышным голосом (ему вдруг показалось, что здесь, у этого памятника, с ним случится то же, что случилось с его отцом!) говорил о своем счастье быть в этот момент вместе с господами рабочими.
Вдруг к уху его нагнулся адъютант и сообщил о беспорядках на Тверском бульваре. Великий князь смолк и, спотыкаясь, пошел прочь. Свита бросилась за ним. Речь не была кончена. Подкатила коляска. Генерал-губернатор Москвы помчался во всю прыть к своему дворцу.
И сейчас же на манифестантов устремились пожарные со шлангами, заряженными ледяной водой. Солдаты двигались следом с винтовками «на руку». Шпики кольцом стояли вокруг памятника. Толпа шарахнулась, люди стали давить друг друга.
Цацырина долго мотало людской волной, наконец, точно пробку, вытолкнуло на Красную площадь.
Когда он поднялся к Тверскому бульвару, на бульваре кипел бой: полицейские дрались с рабочими, оттирая их к Малой Никитской. Красный флаг демонстранттов то взвивался, то опадал. Цацырин стал пробираться вдоль домов, всеми силами стараясь присоединиться к демонстрантам. Там был красный флаг, там были свои! Теперь он, как недавно Сомов, работал локтями и плечами. Но пробиться сквозь степу зрителей и полицейских на мостовую было невозможно.
У Никитских ворот драка усилилась. Рабочие пустили в ход палки, полицейские дрогнули, образовалась брешь… Цацырин увидел Антона Егоровича.
Он был там, среди мастеровых, отбивавших натиск полиции.
Цацырина обожгла радость. С дикой силой он рванулся вперед и смешался с толпой демонстрантов.
* * *Шли рядом. Сначала по Тверской, потом свернули в улочку, наполненную обычной суетой зимнего, морозного дня. Она повела мимо невысоких домов, двориков с распахнутыми воротами, мимо детей с салазками, стала косить, поворачивать, пересекать другие улочки и через четверть часа вывела к бульвару.
Растерянно-радостное выражение лица молодого слесаря сменилось радостно-спокойным: теперь уж все было в порядке — он встретил Антона Егоровича!
Разговор вначале, естественно, касался манифестации зубатовских союзов и контрдемонстрации социал-демократов. И только на бульваре Грифцов сказал, как говорят своему, близкому человеку:
— А подрос ты, подрос, Сережа… Помнишь Подвзорова, Неву… как мы с тобой рыбу там лавливали?..
Начал падать снег. В кисее снега появлялись и исчезали извозчики со своими конями и санками, прохожие — белые шапки, белые шубы…
А Грифцов все шагал и не прощался с Цацыриным. Наконец позвонил у калитки. За калиткой раздались шаги, тихий вопрос, тихий ответ.
В прихожей Грифцов и Цацырин долго отряхивали снег с шапок и тужурок; дверь в комнату открылась, и Цацырин увидел слесаря Хвостова и Машу.
— Мой старый знакомый… — представил Грифцов Сережу.
— Вроде того, что и наш, — отозвался Хвостов.
Цацырин глупо улыбался. Он чувствовал себя счастливым до глупости и сразу же стал рассказывать о зубатовском шествии, о Густихине, который хлопал себя ладонью по лбу и все восклицал: «Вот я-то дурак, вот я-то дурак!», о Лиде, о Сомове, о тысячах людей, которые пришли в Кремль за Юрченкой и подобными ему, а ушли со своими думами…
Оказывается, Маша тоже была на демонстрации. И Хвостов тоже!
— А вы были с зубатовцами! — поддразнила Маша. — Зубатов — хитрая лисица, всю свою жизнь выслеживает нас, морит по тюрьмам, получает, царская собака, восемь тысяч в год, да еще неограниченно, без отчета, на шпиков, засылает их всюду… А Сережа Цацырин ходил с его приспешниками!
Поддразнивает или серьезно? Ладно, пусть поддразнивает. Дело тут нешуточное. С одной стороны, Сергею все ясно про зубатовские организации, а с другой — вон какая мысль мельтешит: нельзя ли, Антон Егорович, на все эти события смотреть так: правительство-де перепугалось, отступает — и победа рабочего класса близка?
— Эге-ге, — покачал головой Грифцов, — завиральная у тебя мыслишка. Нет, в этот переулок мы не хаживаем. Что правительство в какой-то мере перепугалось — это верно, но думать, что, поскольку оно перепугалось, рабочий класс может и при самодержавии добиться улучшения своего материального и правового положения, думать так — совершенный вздор, Сереженька! Для того чтобы царское правительство действительно поддержало наши требования, ему надо пойти против дворян и капиталистов, с которыми оно связано теснейшими, кровными узами! Как же объяснить тогда, ты спросишь, зубатовщину? Я думаю, дело обстоит так: Зубатов работает в охранке и лучше других осведомлен, насколько неблагополучно в государстве. Он соприкасался с революционерами, он понимает нашу силу, и он хочет отколоть от нас рабочих, пороховую массу хочет отделить от искры. Но против законов общества не попрешь! Не могут царь и его правительство протянуть руку рабочим. Нагайка, виселица, расстрел, но не книга, не лишний кусок хлеба! Нет, Сереженька, зубатовское движение вовсе не признак того, что правительство ослабело, — оно обозначает, что враг решил маневрировать и будет драться с нами насмерть.
Маша сидела рядом с Хвостовым, положив подбородок на сжатые кулачки, и смотрела то на Грифцова, то на Цацырина.
Потом говорили об «Искре», о Ленине и Плеханове, о новостях из-за границы. Новости были чрезвычайны: Ленин подготавливал Второй съезд партии!..
9
Грифцов поручил Цацырину написать листовку.
В субботу в своей комнатке Цацырин засел за работу. Положил на стол тетрадку, два тонко очиненных карандаша. Мучило сомнение: справится ли? Давно ли он делал свой первый шаг революционера? С трепетом, как святыню, взял он тогда в руки тоненькую пачку прокламаций.
Куда подбрасывать: в шкафы, на верстаки, в ящики?
И, когда подбрасывал, казалось: следят за ним тысячи глаз. И потом весь день чувствовал себя так, точно был уже не Сергеем Цацыриным, а другим, особенным человеком.
Сегодня он сам должен написать листовку!
Мысли разбегались, хотелось написать обо всем сразу, о всех ужасах рабочей жизни, даже о том, что делалось сейчас в домике, за тонкими стенами его комнаты. Все это жизнь, все это ее муки. Вот постучали в кухонное окно, вошла в кухоньку парочка, мужчина и женщина, заговорили вполголоса.