Бархатная кибитка - Павел Викторович Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К полуночи я наконец приблизился к Арке вплотную, подошел к одной из ее слоновьих ног. Их было четыре, и все они, как я уже говорил, как бы несколько разъезжались в разные стороны. Ощущение неустойчивости, неуверенности в том, что ты видишь, и неуверенности в том, что это нечто не рухнет в следующий момент, – эти ощущения достигают максимальной остроты в случае творения Шпина. Сейчас, когда Арку принято обожествлять, когда данное сооружение сделалось одним из магнитов, притягивающих в наш город изумленных туристов со всего мира, когда изображения Арки в качестве знака Москвы потеснили собор Василия Блаженного, Большой театр и Спасскую башню Кремля, – сейчас говорят о необарокко, о постмодернизме и сюрреализме, о влиянии тонконогих мамонтов и растекающихся хронометров, давно уже ставших китчем, говорят даже, что архитектор взглянул на пышность и аллегоричность московских станций метро сталинского периода «как бы сквозь призму LSD».
С тех пор я познакомился со Шпином, и мне трудно представить себе этого человека под воздействием ЛСД. Шпин оказался трезвенником, к тому же ипохондриком. Он склонен преувеличенно заботиться о своем здоровье, он пьет талую воду и смертельно боится глютена. Но воображение у него богатое – да уж, этого у него не отнимешь.
Когда я подошел к Арке, вокруг было безлюдно, темно. Обычно здесь кучкуются подростки, скейтеры катаются на своих досках и совершают кульбиты, кто-то танцует, кто-то обжимается… Среди юной поросли нет-нет да и встретишь ветерана в орденах, сидит, словно мухомор в молодой траве, трясет своей бахромой, втирает в неокрепшие уши какие-то ржавые байки.
Но в тот первый вечер у подножия Арки никто не кружился, не целовался, не танцевал, не нашептывал ворчливые маразматические речи. Я заметил только одного человека, который стоял, задрав голову, и рассматривал Арку. Вначале мне показалось, что это ребенок – мальчик лет двенадцати. Но потом я подумал, что время чересчур позднее для детей. Действительно, приблизившись, я убедился в том, что это хрупкий мужчина несколько детского сложения, в строгом черном костюме. Тигровая лилия, разляпистая, неуместно развратная, щедро роняющая охапки оранжевой пыльцы, пламенела в его петлице, максимально контрастируя с худощавой замкнутостью его лица, с мрачностью не вполне обжитой городской окраины. Я узнал Шпина. Я подошел, представился, пожал его маленькую холодную руку. В свете ночных фонарей, которые он сам же и спроектировал, я увидел слезы в его глазах. Утром того дня я видел слезы в глазах Грубича – мутные, старческие слезы поражения. Теперь я наблюдал слезы победы – чистые, как живые кусочки стекла.
– Вы совершили нечто невероятное, – искренне произнес я. – Мне пока что трудно оценить масштаб содеянного вами, но я всецело ощущаю на себе шокирующее воздействие вашего искусства. Это потрясает.
– У меня было счастливое детство. Очень счастливое, – произнес Шпин. – Этой Аркой я оплатил свой долг – долг благодарности. Мне говорят, что Арка слишком огромна. Но и благодарность огромна. Счастье и веселье – не одно и то же. В детстве счастье наполняло меня целиком, но я не смеялся, не играл с другими детьми, даже не улыбался – считался мрачуном, угрюмиком. Меня критикуют за тяжеловесную аллегоричность. Да, в моей Арке нет той простодушной леденцовой радости, которая присутствует в проекте Берберова. Проект Грубича я даже обсуждать не хочу, это полный шлак, а вот проект Берберова – талантливая вещь. Но все же я считаю, что моя Арка лучше берберовской. Пусть я не ощущал в детстве той непринужденной радости, которую считают неотъемлемым свойством детей. Но зато я вполне ощущал всю значительность детского космоса, всю его грандиозность. Ощущал галактический размах в лопатке для пересыпания песка, в двуцветном мячике, в жестяном стаканчике, предназначенном для вылепливания куличиков. Втряхивание малыша в колготки, поедание заскорузлой корочки с раненого локтя собственной руки, отвращение к пенкам, плавающим на поверхности жидкого какао… Помните песочницу? По глазам вашим бесстыжим вижу, что помните. Да и как не помнить? Она и сделала нас строителями. Нас с вами хлебом не корми, дай только наследить цементом на строительной площадке. Цементные натоптыши – вот это нам лучшая награда. А что есть строительная площадка, как не та же песочница? Бывалыча, как замесишь песочка с водичкой полное ведерко, да еще и с клоуном, изображенным на ведерке… Моя Арка выглядит как сама непрочность, как воплощение неустойчивости. Я пытался создать ощущение колосса на глиняных ногах. Положа руку на сердце, иногда кажется, что она просто слеплена из говна и что завтрашний ливень смоет ее с лица земли, как страшный или же нелепо-прекрасный сон. Все это видимость, боевой камуфляж. В этой постройке заложена неслыханная прочность. Новые материалы, новые технологии – все из военного мешка. Если кто-либо задастся целью уничтожить это строение или хотя бы нанести ему существенный урон – этот человек или эти люди столкнутся с колоссальными трудностями. Арке не страшен артобстрел, не страшны взрывы, ее не пробить чугунным ядром. В наших краях вроде бы не бывает землетрясений. Но случись здесь серьезное землетрясение – Арка выстоит. Я не предоставлял мои расчеты на рассмотрение вашей Комиссии и сделал это осознанно. Это засекреченные материалы. Но если вы взглянете когда-нибудь на мои расчеты, вы увидите совершенство, шедевр. Говорю без ложной скромности. Не для себя делал – для страны. Наше детство пусть покажется всем зашкафным, косолапым, карапузочным, панамочным, мешковатоштанишечным, облезлосандаликовым, трусишкообоссанным, чебурашечным, крокодилогенистым, радионянистым, какаопеночным. Но это – фасад. А внутри – стратегический алмаз. Даже если въебут по полной программе, заокеанскими серьезными малышками, после которых не остается ничего живого, – Арка выстоит. Скульптуры, может быть, оплавятся местами, но незначительно. При массированном ударе возможны разломы земной коры, разверзнутся глубокие расщелины. Арка сползет вниз, осядет, но форму не потеряет. Сохранится. Возможно, самоинсталлируется в качестве китежеобразного элемента в подземном нефтяном озере. Донесет наше с вами детство до такого далекого будущего, какое и помыслить-то страшно. Какие там инопланетные археологи будут рассматривать наших палладиевых чебурашек, котят, колобков? Не ведаю, да и не мое это дело. Моя задача – донести информацию на максимальной хронотопической дистанции. Надеюсь, с задачей я справился. – Шпин внезапно по военному кивнул и исчез в темноте.
Он оказался сумасшедшим, как я и предполагал. Но это не умаляет его гениальности.
Возможно, Андрей Рудольфович Шпин и хотел бы изучать согдийские наречия или же, наоборот, жить у моря, в Уэско или Каглиане, ходить босиком по белой соли, слушать музыку чаек, зачитываться прозой Вашингтона Ирвинга и Дугласа Годи, ночью, под защитой москитной сетки, рисовать портреты Эмилии Дулиттл, но так вышло, что он был этническим немцем, родившимся в Северном Казахстане. Основную часть своей жизни он провел на закрытых от внешнего мира военных территориях в Сибири, Северо-Восточной Азии, там учился, работал, строил. О его глубоком увлечении центральноазиатским буддизмом я узнал несколько позднее. В любом случае его отношение к скульптуре явно несет на себе печать дальневосточных представлений – отзвуки многофигурных храмовых рельефов. Впрочем, древнегреческие и римские скульптурные идеалы в нем также не угасли. Грубич в своем минималистическом проекте Арки предполагал полностью обойтись без скульптур, Берберов собирался использовать их легко и ненавязчиво, воздушно, превращая Арку в лес, состоящий из витражей и флюгеров. Но не таков был Шпин. Его страсть к монументализации, его гигантомания, его восторженный садизм, его бесконечное, почти непереносимое сострадание ко всему уходящему – все это заставляло его стремиться к тому, чтобы каждый эфемерный волосок или лепесток исчезающего советского детства был отлит в материалах ужасающей прочности, обещающих на много миллионов лет пережить не только лишь человечество, но и постчеловечество. Казалось, стоит ему закрыть глаза – и он сразу же переносился в это