Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соснин молча пожал плечами.
Ускорялось головокружение. Стаи чёрных точек замельтешили в глазах. Однако рука Соснина опять-таки помимо его воли потянулась к ключу зажигания, подошва коснулась педали газа.
тронулисьКолёсная громадина плавно подала назад, и, всё больше удивляя не только Соснина, но и прохожих, – оборачивались, качали головами – покатила не на Садовую, к Летнему саду и – к Петропавловской крепости, дабы, начав там экскурсию, проследовать затем по назначенному Валеркой маршруту, а в противоположную сторону, по направлению к замыкающему перспективу улицы портику Руска. У швейцара, застывшего в дверях ресторана «Садко», отвалилась нижняя челюсть, не мог закрыть рот. Состарившийся, поседевший ассириец Герат, всякого навидавшийся за долгий век на наблюдательно-трудовом посту, от неожиданности вскинул в своей будке руки с чёрными пушистыми щётками. Осаждавшие киоск «Союзпечати», куда завезли польские журналы за прошлый месяц, и те оглядывались из толчеи. Готовясь свернуть на Невский, в прямоугольном зеркальце, которое внезапно возникло над резиновой грушей справа, Соснин увидел, как коричневый сотрудник с подручным торопливо залезали в асфальтово-серую служебную «Волгу»; опять опасливо пригнул голову.
– Wehr ist dieser Man? – отвлек некстати пассажир слева.
Соснин пожал плечами.
– Warum sollen wir zusammen fahren?
Всё медленнее соображал, хотя управление требовало быстрых реакций. – Я покупал индивидуальный тур, мечтал, как принято у русских, побеседовать по душам, но вынужден терпеть резкости самодовольного господина, не знающего приличий. Как он одет? Только что встал с постели?! – не унимался старик.
Мучительно подбирая, коверкая слова, Соснин доверительно посетовал на загадочный советский сервис.
Столь же доверительно старик понизил голос, склонился к уху. – Я с сочувственным вниманием следил за грандиозным социальным экспериментом, который вы с таким энтузиазмом ставили на себе.
по Невскому?Свернули.
Не умея и боясь править, не зная, куда они едут, вцепился в руль, выжидал.
– К Германскому посольству? – с жестяным шлезвинг-гольштинским шелестом вежливо осведомился торжественный старик слева. И признался. – С нетерпением жду встречи с Беренсом, с его гранитной одой непреклонному германскому духу. И прошептал, улыбаясь, как если б себя самого напутствовал. – Mehr seen – mehr erleben.
– Нет, попрошу на Большую Морскую! – с мягким грассированием, но энергично возразил пожилой господин справа. И, доставая из нагрудного кармашка пижамы коробочку с черносмородиновыми леденцами, добавил вроде бы в пустоту. – Не терплю этот лающий солдатский язык, но его английский, уверен, и вовсе был бы невыносим.
Престранный диалог, – соображал Соснин, – спорят, хотя к посольству-то надо по Большой Морской ехать.
– Инертность русской истории, раболепие народа и терпимость православия к давлению самодержавной власти закономерно привели к революции, – назидательно вещал фрак. – Нищета народных масс и – роскошь… – для пущей доказательности остукивал согнутыми пальцами слоновую кость. Худую шею с большим неподвижным кадыком стягивал поверх крахмально-твёрдого, с отвёрнутыми треугольными кончиками стоячего воротничка чёрный муаровый галстук-бабочка.
– Разряженный похоронщик! – презрительно усмехнулся сибарит в пижаме, блеснул стёклышками очков и закатил леденец за щёку.
– Ihr fersteen mein deutche dichtung? – с баварской бархатистостью тембра озаботился, повернулся к Соснину собеседник слева.
– Wenig, – смущённо признался, опять вцепился в руль, стараясь унять вихляние лимузина.
– Он скучен до отвращения, но пусть шпрехает, лишь бы не переходил на английский… – собеседник справа уставился в окно, – мне тревожно и легко здесь! Не правда ли, для вас я – живой? Не скоро ещё доползёт сюда по телеграфным проводам печальная весть. А я умер только что в палате кантонального госпиталя; ослабела лихорадка, и понизился жар, я немного почитал Данте, полистал «Атлас бабочек Северной Америки» и, посматривая с одра в щель между гардинами на голубую альпийскую вершину вдали, тихо умер. Умер в колдовскую пору, когда Петербург накрыли белые ночи, умер и – тайно прибыл, всё, как ожидал: граница, овраг с черёмухой! Почему так поздно в этом году зацвела черёмуха? Чтобы меня встретить? – проплывала вылепленная солнцем церковь Святой Екатерины, – а Волго-Камский банк проехали? И «Пикадилли»? У меня смещения в памяти. Но я здесь, здесь, пока Вера с Митей оплакивают меня.
– Меня давно оплакивали, давно… меня оплакивало всё человечество.
Пассажир в пижаме презрительно усмехнулся.
– Это настоящий город или грёза о городе? Мечтал очутиться внутри магического произведения, но и во сне допустить не смог бы, что выпадет катить сквозь запечатлённую в камне грёзу! – от холодного дыхания левое окно лимузина затягивало инеем, разрастались серебристо-сыпучие папоротники… и жёсткая щёточка усов заиндевела… за стеклом, в его прозрачных, не замёрзших ещё прогалах, порхал тополиный пух. – Снег, снег! Наконец-то я увидел русскую зиму! Толстой с Достоевским видели и – я! А Гёте – жаль, безумно жаль – не довелось.
– Летняя пурга! – порадовался петербургской солнечности экскурсант справа. И не преминул съязвить. – Как ловко высокопарный болтун поместил себя в классический ряд.
Да! – боднула шаровая молния – они! Отбросив сомнения, Соснин ощутил себя туповатым орудием давнего бухтинского замысла и оцепенел – локти, не встречая сопротивления, протыкали и пижаму, и фрак.
– Welche tag und jahr haben wjr heute? – спросил Манн.
– 2 июля 1977 года, – элегически произнёс Набоков, – эта дата моего избавления от лихорадки с температурой поселится отныне во всех литературных энциклопедиях.
И не только литературных, – подумал Соснин.
– 2 июля 1977 года? – переспросил Манн, – как я мог забыть о столетнем юбилее моего великого друга Германа?!
– Вздор! Отныне отмечать будут только день моей смерти, вовсе не рождение какого-то скучнейшего моралиста, перемешавшего бисер с восточной мистикой.
– Я запутался в датах, в вечности теряется счёт времени; неужели, более двадцати лет минуло с того дня, как меня проводили в последний путь? Эрика распорядилась надеть на меня исторический фрак, в нём я принимал из рук Его Величества короля…
– По высшему разряду похороненный похоронщик!
– Проводили достойно, не хуже, чем моего великого старшего брата. О, я помню тот печальный и торжественный день: под медленный марш Дебюсси я шёл за бронзовым гробом Генриха по разогретому газону кладбища в Санта-Монике. Но когда именно это было? Когда меня провожали? Путешествуя, я, потерявший счёт времени, уже запоминаю лишь череду пространств. Любек – Травемюнде – Мюнхен – Венеция – Нидден – калифорнийская Санта-Моника – Цюрих… да и пространства тасуются произвольно. А здесь… Чувствую, остро чувствую, что здесь меня поджидает что-то до сих пор неизведанное. В минувшей жизни, утопая в давосских снегах, я самонадеянно полагал, что там, где много пространства, много и времени, но сейчас, чувствую, времени-то у вас всё меньше, историческое время вытекает здесь в невидимую прореху, – тёмные глаза янтарно сверкнули, как запонки. – Катин подарок к годовщине свадьбы, – улыбнулся, – не помню, давно ли, недавно куплены в Ниддене.
С презрительной миной Набоков досасывал леденец.
– О, Roma, San-Pjetro! – приникнув к льдистому прогалу в окне, растерянно пробормотал Манн, – das ist Bernini oder… oder Tresini?
Фонтанная струя качалась докучливым наваждением.
Сто-о-оп!
у светофораДа, дёрнулась голова, сумка едва не соскользнула с колен. Соснин навалился грудью на руль, левым локтем упёрся в пружинистую обивку дверцы, насквозь проткнул Манна, не понимая, как удалось увидеть красный свет и затормозить.
– О, чувствую, чувствую именно здесь, сейчас – этим городом искусство сотворило и продолжает творить действительность, если бы я раньше заподозрил такое, я бы написал роман о жизни безвестного зодчего, рассказанный его… – Двойником, – насмешливо подсказал Набоков и зло добавил. – Не терплю немецкой напыщенности; рассматривал перспективу узкого канала, лубочные шатры, главки храма на фоне строгого ампирного портика.
– О, мотив двойничества у Достоевского… И туман, и болото вместо фундамента для молодой столицы!
– Дался им, великим европейским умам, наш мрачный король бульварности с его плаксивыми потаскушками и чернобородыми убивцами, негативами традиционного облика Иисуса Христа; назначили светочем, молятся, – защекотал ухо Соснина Набоков, – а ведь всякий автор есть духовный двойник своего героя.