Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– …в будущем, за Сириным, появится и Набоков, сперва, возможно, в уморительном облачении; на пути в Петербург я пролистал астральный вестник новинок, там обещана прелестная вещица на молдавско-украинском: «Рая или горести воздержания».
Проехали, Сашка, погружённый в себя, ничего не заметил.
– …а пока я здесь тайно, пока никто не знает, кто я, разве что несколько читателей и составляют здесь мою персональную шпионскую сеть.
И тут блеснуло зеркальце над сигнальной грушей – лимузин нагоняла серая «Волга», на переднем сидении нетерпеливо ёрзал, выговаривая шоферу за медлительность, плечистый коричневый человечек со смоляной бородкой.
музыкальный моментПочему никак не вспомнить его фамилию? Желая обмануть хвост, Соснин заметался, ненароком задел рычажок, торчавший из толстого костяного слоя посреди светившихся квадратиков и кружков, где бегали и дрожали стрелки; задел и – с бодростью – полилось: а ну-ка песню нам пропой, весёлый ветер, весёлый ветер…
– Ненавижу бессмысленный музыкальный фон, да ещё слепленный из фальшивого оптимизма советских нот! – зачитал приговор Набоков.
Соснин вернул злощастный рычажок на место.
– Жаль! – вздохнул Манн, – о соседстве с ним Соснин, по правде сказать, забыл, – я полюбил русские народные мелодии военных лет, слушал в Калифорнии по радио Би-Би-Си. И принялся напевать под нос. – Каштан черёмухой покрылся, когда её совсем не ждёшь, и ты поёшь, сердце, тебе не хочется…
– Браво, браво! Только уймите поскорее этого Левер-Вагнер-Малер-Кюна!
– Когда её совсем не ждёшь… её или его? Трудный язык! Но Толстому с Достоевским удавалось так хорошо писать! Весь мир – их читатели.
признания заговорщика– Лучший читатель – тот, кого каждое утро видишь в зеркале для бритья. А есть ещё и кривые зеркала, зеркала-чудовища… Мне наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, который в свою очередь лишь отражение автора во времени; попробуйте почувствовать этот чужой, будущий, ретроспективный трепет! Не удивляйтесь. Я слишком привык смотреть на себя со стороны, быть собственным натурщиком – мой слог лишает непосредственности путаница настоящего и подставного автора. И добавлю для герра Фолкнерманна – я творец-заговорщик, все фигуры на доске, разыгрывая в лицах мою мысль, стоят тут конспираторами и колдунами…
«Волге» с преследователем мешал пойти на обгон старый синий троллейбус.
как приближаться к реальности– Последний, случайный? – лукаво понизив голос, внезапно повернулся Набоков. И, довольный произведённым эффектом, откинулся на спинку сидения.
Лимузин пробивала дрожь; только б удержать руль.
– Я-то сам лишь искатель словесных приключений, – доставал новый леденец, – хотя искатель медлительный, терпеливый, я могу подолгу набухать образами – эдакая улитка, едва проползающая в год через двести страниц текста.
Соснин увеличивал разрыв от преследователей, но явно передавил газ, лимузин дёрнулся, опасно сблизился с задастым такси, когда, вильнув, объезжал такси сбоку, заметил рядом с шофером Битова – сиявшего, в солидном костюме; из глубины же салона, забившись в сумрачный угол на заднем сидении, смущённо поблескивал большими линзами Кушнер; наверняка в «Неву» спешили сдать рукописи, иначе б пешком ходили… Непроизвольно ещё сильней надавил педаль.
– Скорость! С детства я без ума от скорости, хочется перегнать природу и наполнить минимальный отрезок времени максимальным пространственным наслаждением. Это передалось и сыну – он автогонщик.
Соснин опасливо притормаживал, притормаживал.
– Да, я испытываю творческую радость, постоянно и мучительно притормаживая повествование, – благодарно улыбнулся Манн, – обстоятельность письма позволяет мне в конце концов сбросить видимость искусства, жизнь мощнее… Манн принялся раскуривать сигару.
– Раздутому сочинителю высокоидейных произведений, монументальнейшие тома коих свалили в багажнике в кучу неподъёмной макулатуры, – с демонстративной небрежностью ткнул назад, за спину, большим пальцем, – трудно понять, что проза и правда жизни принципиально несовместимы, великий писатель – это великий обманщик, видимости – его стихия. Набоков придвинулся, навалился сильным спортивным телом. Соснин в замешательстве ощутил мускулистую неодолимую тяжесть, хотя его собственные локоть, плечо беспрепятственно и насквозь пронзали-продавливали пижаму с монограммою над нагрудным кармашком. Вдохновенный профиль, солнечное окно – Набоков отодвинулся, распрямился. – Занимательность романа, как в шахматной задаче, зависит от числа и качества иллюзорных решений: обманчиво-сильных первых ходов, ложных следов и других подвохов, хитро и любовно приготовленных автором, чтобы поддельной нитью лже-Ариадны опутать вошедшего в лабиринт.
– У нас, изгнанников, скитальцев, умерших на чужбине, обнажён этический нерв…
– Не желаю ничего общего иметь с записным гуманистом, чья фамилия превращает его в ходячую тевтонскую тавтологию…
– Искусство высоко лишь тогда, когда служит человеку, славит его, – с капризной настойчивостью надавливал Манн.
– Мели Емеля…
– Я не мыслю творчество вне гуманизма. Аудитория взорвалась аплодисментами, когда я, с почтением и достоинством принимая премию Гёте, отметил…
– Ну это, положим, глупость…
– От вас отвернутся мыслящие читатели…
– Предпочитаю затылки…
– А мне достаточно рассказать о себе, чтобы заговорила эпоха, – от дыма сигары оттаивало маленькое озерцо на льдистом стекле.
– Как хочется грохнуть молотком по этому гипсовому бюсту, этому вместилищу больших идей, порождению демонической, напыщенной мифологии! У герра Манна мания величия, и… до чего же разоблачительно-родственная фонетика, – перебил сам себя с шелестящим смешком Набоков, поглядывая в окно, – неизлечимая мания.
– «Гусиная охота». О, до чего же курьёзная семейственность бахчевых! Дынин, «Братская история», Тыквин, «Красноярская история», – с восторженным удивлением ребёнка, который научился складывать буквы, принялся читать афиши Набоков, – «Кино времён Сенеки и Нерона». А эта улица – Малая Конюшенная, не так ли?
– Софьи Перовской.
– Цареубийцы в почёте!
– Но русская литература, святая и великая, преподала нам моральный урок, Достоевский провёл Раскольникова сквозь духовное искупление, – перечил Манн, – заглянул в бездны…
– Увы, бездны Достоевского переполнены жертвами повальных идей добра…
– Но художника ведёт моральный императив…
– Замечу герру моралисту, что безмерно чтимый им безвкуснейший романист, подобно моему Гумберту Гумберту, которого стайно тиранила передовая общественность, обожал повертеться в детской. И громко прочёл. – «Двести четыре страницы про любовь».
– Можно ли ещё читать обычные романы, когда любопытно, как получит Ганс Грету и получит ли он её? Нет, это уже невозможно! Скоро романом будут полагать всё, что угодно, только не сам роман. Нет ничего скучнее, чем «интересное», новые формы преобразят и вечные темы. Я же, выразитель переходной эпохи, выступаю одновременно и в роли последнего из могикан, завершающего дело ушедших, и в роли новатора, подрывающего и ликвидирующего старое; это роль и положение, если хотите, ностальгирующего авангардиста.
– Можно ли ещё читать поучительные романы больших идей? Волшебные горы слов, рождающие мышей?!
– Можно. Если же что-то не поняли, приняли идею за мышь, – предпочтя открытому конфликту иронию, пожелал тем не менее объясниться Манн, – прочтите во второй раз. Проникнитесь разреженной атмосферой бездумного и лёгкого, но овеянного смертью существования, в которую я окунулся в заоблачном мире; там открылись мне безбрежные просторы для мысли. Я и американским студентам, выступая в Принстоне, посоветовал прочесть «Волшебную гору» дважды. Это – роман-композиция, где идеи играют роль музыкальных мотивов. Понять до конца комплекс взаимосвязанных по законам музыки идей можно лишь тогда, когда тематика романа уже знакома…
– Прочесть тысячу страниц и один-то раз не хватит душевных сил…
– Позвольте, Толстой…
– Скучнейший, хотя и обуреваемый страстями старичище!
– А мой флегматизм есть преодолённая нервозность, – миролюбиво сообщил затянувшийся дымом Манн и прищурил тёмные, янтарно заблестевшие глазки, – это, если хотите, условие отрешённого эпического письма, где традиционно властвует дух чарующей скуки, одухотворяющий и самою реальность… Манн навалился на плечо Соснина всей своей жёсткой сухой весомостью, но твёрдый, будто кольчуга, фрак оставался проницаемым, нематериальным… Соснин старался переключать как скорости, так и ум, выдерживать напор взглядов.