Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Напомню герру, который проглотил трость, а теперь закусывает сигарой, что традиция жизнеподобной прозы, не замечающей автора, давно мертва. Однако и обман, разыгрываемый автором в попытке удержать мелькнувшую красоту, лишь часть восхитительных иллюзий и перспектив мысли – разве не вдохновляет особый жанр литературы сознания с долгими мотивировками поступков, которых не было и не будет? Что же до стимулов фантазии, то примерно дважды в неделю у меня бывает хороший кошмар с неприятными персонажами, импортированными из ранних снов.
– Память, однако, не всесильна, – укоризненно хрустнул пальцами.
– О, вспоминаю – Лютеранская церковь!
– Нет, плавательный бассейн.
– Строгая и тонкая трактовка готических образов! – похвалил Манн, глянув в жёлтое солнечное окно.
К окну наперерез движению кинулась раскосая девица в шляпке с кипой рекламных листков. – Спешите, приглашает Мариэтта – обладательница второго зрения, третьего глаза, внутреннего ока, видит прошлое и будущее…
– Художественное прозрение на грани безумия, за гранью сна…
– Безумие плодотворно? Отсюда недалеко и до смелого вывода: чтобы стать писателем, надо обжиться в каком-нибудь лечебно-исправительном заведении…
– Люди иногда чуют во сне, где-то за щекочущей путаницей и нелепицей видений – стройную действительность прошедшей и предстоящей яви.
– Одному древнему мудрецу, китайцу-философу, – кстати ли, некстати вспомнил Соснин, – приснилось, будто он бабочка; проснувшись, мудрец подумал – не бабочка ли он, которой приснилось, что она вовсе не бабочка, а философ?
– Да, реальность – вещь весьма субъективная, вот эта машина, например, хотя вы ею ловко вполне рулите, для меня абсолютное привидение – я ничего в ней не понимаю, для меня это тайна.
– Такая же тайна, какая была бы для лорда Байрона? – Манн устало разглаживал складки кожи на лбу.
И тут их нагнала «Волга», только не служебная, маскировочно-серая, с затеявшим опасное детективное преследование коричневым человечком, а салатная и с московскими номерами, за рулём её сидел Аксёнов: самоуверенный, как обычно, взгляд, тяжёлый подбородок, крепкие плечи модного синего пиджака. На невских берегах Васю не печатали из-за плейбойских замашек, отдававших антисоветчинкой; наверное, по амурным делам пожаловал. Из приспущенного окошка бодряще синкопировал джаз. Вася легко лавировал в железном пёстром потоке и перед тем, как эффектно скрыться из виду, издевательски помигал красненьким огоньком.
– Да, и для меня такая же тайна, хотя мой сын автогонщик, берёт призы, – отметал нарочитые намёки Набоков, – и повторял, наставительно глядя поверх очков, – вы можете бесконечно приближаться к реальности. Но никогда не подойдёте достаточно близко, ибо реальность и есть бесконечное число приближений.
окончательно переходя на личности(с потасовкой в салоне)– Я соединяю несоединимое – протестантский Север с католическим Югом…
– Итак, интрига завязалась! – он, болезненно самовлюблённый, бредит собой, своей биографией. Ещё бы! – надутый нобелевец, маститый мошенник многословия, как он мог в себя не влюбиться? Провинциал, отпрыск разорившегося ганзейского купца, покоряет эпической скукой богемный Мюнхен, затем и Шведскую Академию!
– Что за выскочка? Wladimir Nabokoff-Sirin? – не слышал. И, разумеется, не читал сочинений этого колкого господина. Где, в каких доверчивых странах он, оболгавший мой творческий метод, всемирно, всемерно и заслуженно оценённый, сумел сделать себе двойное литературное имя? Монументально-флегматичный Манн внезапно придвинулся, резко выбросил ладонь перед носом Соснина, чтобы обозначить пощёчину языкастому нетитулованному обидчику. И руль, дёрнувшись, вырвался из рук, зарычавший лимузин угрожающе-беспомощно пополз поперёк движения вправо, подставляя бок под удар троллейбусу, прячась за которым подкрадывались преследователи. Соснин пролетел нежное одеколонное облачко, – испарилась пижама? – опять упёрся в пружинистую, будто туго надутая подушка, простёганную желтоватую кожу, и, отброшенный, панически схватился за руль; у Манна задрожали пальцы… блеснуло обручальное кольцо.
– Он слышать хотел только о себе, читал исключительно о себе и себе подобным болтунам-гуманистам, если, конечно, угадывал в них соперников, конкурентов в соискании вожделенных престижных премий, – сосал леденец Набоков, казалось, самообладания не терявший. Но вдруг взыграли аристократическая гордыня, гонор – навалился на Соснина, едва выправившего ход колёс, и, замахнувшись, изготовился достать нобелевца боксовым апперкотом. И тотчас другим уже боком неповоротливый тяжёлый лимузин понесло влево, у Соснина, пронырнувшего пряный дым, запершило горло от сигарного пепла, и – бу-у-х, бу-у-х, металлом о металл. Гудки, милицейский свисток: лимузин инерционно оттирал такси к эфемерно разделявшей встречные транспортные потоки известковой полоске, за стёклами такси, отшатываясь, мелькнули побелевшие Битов, Кушнер, однако отброшенный пружинистой дверцей Соснин пнул тормоз, с неожиданной сноровкой крутанул руль; машины вернулись в свои ряды.
– Знает ли драчун и маг творческого злословия почему я пишу? – тихо кашлянул, поправил муаровую бабочку на шее и принял величавую позу Манн, дабы исчерпать недостойный инцидент, который чуть не вылился в дорожную катастрофу, – я пишу потому, что нет ничего интереснее, чем узнавать как по кирпичику строится Создателем твоя собственная судьба.
истинная жизнь– …в писательстве трудно не увидеть соблазн – усилием воображения заново сотворить свою жизнь.
Прислушиваясь к дребезжанью внутренних струн, Набоков излучал безразличие.
А Соснин – притормаживал, в ушах звучали торопливые напутствия Бухтина. – Если школьного немецкого не хватит, аптовские переводы припоминай – старик помешан на самоцитировании.
– Я никогда не забуду безжалостных к себе слов Гёте, – взволнованно, будто с кафедры, вещал Манн, – «когда занимаешься искусством, о страдании не может быть и речи». Огглядываясь назад, Гёте говорил: «это было вечное ворочанье камня, который снова и снова требовалось поднять». Точно подмечено – отнимите у нас проклятую глыбу, как ещё мы затоскуем по ней! Искусство для художников означает повышенную жизнь. Оно счастливит глубже, пожирает быстрее. На лице того, кто ему служит, оно оставляет следы воображаемых или духовных авантюр, порождает такую избалованность, переутончённость, усталость, нервозное любопытство, какие едва ли может породить жизнь самая бурная, полная страстей и наслаждений, – глаза плеснули тёмной иберийской горячностью. – И, разумеется, я никогда не смогу забыть проницательного упрёка своенравной обворожительной русской пациентки высокогорного туберкулёзного санатория, упрёка, брошенного рассудочному юноше-созерцателю, но, несомненно, обращённого и к нам, пишущим: «страсть – означает жизнь ради самой жизни, а такие, как вы, живут ради переживаний; страсть – это самозабвение, а ведь вы стремитесь к самообогащению». Справедливые слова! Но они не противоречат сказанному мной выше, ибо и сама пациентка, и слова её – плод авторского воображения и потому страсть, то бишь самозабвение, – компонента моего духовного опыта.
Самообогащение самозабвением? – туго догадывался Соснин.
– Нет, я не обогащаюсь за счёт других, я пробираюсь по узкому хребту между своей правдой и карикатурой на неё…
– Не верьте жонглёрам слова! Подлинно для художника лишь выстраданное им искусство, продукт его ответственного воображения. Хотя, конечно, творчество – это радость. Это приключение, цепь фантастических перевоплощений, испытаний…
– Нет, изводящее блаженство в том, чтобы наблюдать, описывать грим – жирный ли, утончённый, мысленно снимать его слой за слоем, единственное счастье в этом мире – наблюдать, соглядайствовать, во все глаза смотреть на себя, других – не делать никаких выводов, просто глазеть. Клянусь, это счастье… а бабочки видят мир…
тормозящие размышленияКонцы не сходятся, где логика? – терялся в догадках, всё ещё притормаживая, Соснин, ему померещилось: нескончаемую пикировку просвечивает согласие. Что истинно для каждого из них в самом деле? О чём спорят склочные престарелые нарциссы, не чураясь рукоприкладства? И, может быть, Бухтин прав, сшибаются не мысли-идеи, не механизмы воображения, отнюдь, не враждебные, но – стили!
– Где мы с вами могли встречаться? – привалился Манн, – в Травемюнде, за табльдотом? Или на подвижно-живых дюнах Ниддена? Как зыбко всё…
Растерявшись, Соснин вместо того, чтобы ответить, чересчур уж придавил тормоз; слова заворочались тяжело, с постыдной медлительностью, никак не добираясь до языка, ко всему думал он о хитрости Бухтина – вовлёк в экспериментальную проверку своей безумной гипотезы; стили сшибались, обнаруживая внезапную совместимость.