Приключения сомнамбулы. Том 2 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Растерявшись, Соснин вместо того, чтобы ответить, чересчур уж придавил тормоз; слова заворочались тяжело, с постыдной медлительностью, никак не добираясь до языка, ко всему думал он о хитрости Бухтина – вовлёк в экспериментальную проверку своей безумной гипотезы; стили сшибались, обнаруживая внезапную совместимость.
наездБу-у-у-х!
Лязг и скрежет.
Ржание.
Отборная ругань.
Лимузин резко толкнуло вперёд, голова дёрнулась назад, инстинктивно Соснин обернулся – в овале заднего стекла застряли оскаленная конская пасть, лиловый скошенный глаз. И согнутая в колене нога в отутюженной мышиной штанине; покачивалась крышка распахнувшегося багажника.
видение (реальность сдаёт экзамен на подлинность)– …а бабочки видят мир в ультрафиолетовом спектре, нам неведомом.
Соснин проследил за его взглядом и обомлел. Прямоугольное зеркальце заднего вида, которое периодически повисало над сигнальной грушей при повороте или обгоне, село на крепёжный штырёк, окантовалось латунной рамкой; в уголке – траченая язвочкой амальгама. Укреплённое, взятое в рамку зеркальце ещё и придерживали, покачивая его из стороны в сторону, слегка меняя угол наклона, худые, цепкие, с желтовато-пятнистой, пергаментно-сухой кожей и подагрическими узлами пальцы.
Они могли принадлежать только… И – несомненно, несомненно – его залоснившийся рукав витал над окном и крышею лимузина.
Как и утром, когда залез в халабуду, создание творческого гения Фофанова, захотел протереть глаза, но побоялся выпустить руль.
Зажмурился, облизнул пересохшие губы.
Открыл глаза.
Зеркальце, послушное манипуляциям экзаменатора реальности, вздрагивало, поворачивалось; реальность проверялась на подлинность.
Соснин напрягся, потными от перепуга кистями сдавливал руль.
Через зеркальце ехал трамвай с рекламным щитом: «чистый какао Блоокеръ».
Снова раздалось ржание. Снова обернулся – вороная конская морда с густой чёлкой, белой отметиной на лбу: лимузин таранила запряжённая рысаком коляска. Из открытого багажника вылетали бабочки – бирюзовые, лазоревые с чёрными зигзагами и штрихами, огненно-терракотовые с лимонным крапом. Подвижная аппликация ярко трепетала на тусклом небе. Кучно покружившись над карнизом, бабочки затрепетали у зеркальца. Увидели в нём нам неведомое?
– Редчайшие экземпляры моих душных тропических снов! – восхищался Набоков, – возвращался из экспедиций в Итаку, разбирал зимними вечерами трофеи и мечтал отправиться в тропики, да так и не выдалось, а они – здесь! А эти, помельче, пиренейские, та – из Висконсина, а-а-а-а, мулинская Lusandra cormion!
– Mein Gott! Er ist nicht schriftschteller? Er ist entomolog?!
Набоков выбросил в окно руку, деловито сжал грушу.
Откликаясь на пронзительное кваканье, исказились внезапной зеркальной кривизною черты: костисто-выпуклые надбровья, крупные треугольные ноздри, синие впалые щёки – гостиничный грум сопровождал лимузин на заднем бампере, как на запятках кареты, и по первому зову непостижимо приблизился, услужливая физиономия его, распухая, поплыла вон из латунной рамки, оставив в ней лишь ноздри, мокрые кровяные губы; взяв протянутый грумом изящный сачок с телескопической ручкой, Набоков ловким взмахом пленил разом всю стаю, грум упёк её обратно в багажник, просыпав цветную пыльцу сквозь кисею сачка.
– Прошлым летом, тоже в июле, на последней своей альпийской охоте я настигал порхавшую добычу – тёмно-коричневая с лиловизной болория скользила низким полётом, завлекая меня выше и выше. Блаженство охотника! – мерцающим призраком парил контражуром розово-оливковый сфинкс, и глаз отвлекал озорной шелковисто-лазоревый аргиол, замахиваясь, я зацепился сачком за ветку, поскользнулся на базальтовом скальном выпласте, начал съезжать, цепляясь за трещины. В сияющей солнечной пропасти – луга, крохотные красные крапинки крыш. Мимо снуёт вагончик канатной дороги. А я, беспомощный, сваленный жгучей болью, блаженствую на разогретой скале. Сценка для так и не написанного мною романа «Счастье»… и вот он, упущенный сфинкс.
Соснин посматривал в зеркальце.
Набоков комментировал зазеркальный сюжет. – Вечная катастрофа на нет сходящего времени…
Силясь отвести беду, грум хватал за хомут напиравшего вздыбленного коня, пока коляска, объезжая лимузин, не въехала в зеркало; сполз набекрень цилиндр, к виску прилип клок потных волос, у малого дрожала губа, он чуял неладное – откуда не возьмись разъярённый конь, бабочки. А Манн перипетии столкновения игнорировал – затылок с редкими жёсткими волосами, пористая кожа на шее. Манн блуждал по фантастическим серебристо-сыпучим джунглям, оплетённым мохнатыми лианами, присыпанным тучами точечных кристалликов льда, искристыми снежинками-звёздами.
– Раньше лишь догадывался, теперь убеждаюсь… История – это тротуар Невского проспекта, – прошептал Набоков.
Цоканье копыт, ржание… и – коляска унеслась в обратную перспективу, за ней сунулась было асфальтово-серая «Волга», но её оттеснили экипажи, вычурный старенький, с вертикальной выхлопной трубочкой, «Даймлер-Бенц», по громоздкости своей готовый посоперничать с лимузином – его прижимал интуитивно к тротуару Соснин. По тротуару, укрупнённо и близко-близко, будто зеркальце служило ещё и лупой, текла толпа незнакомцев; котелки, свёрнутые зонтики, мелькание красных шапок посыльных, тогда как за границами зеркальца, заселённого незнакомцами-призраками, простирались привычно-облезлые стены с немытыми стёклами, покачивался линялый транспарант настоящего. Хотя движение лимузина продолжалось и ощущалось, Соснин охотно доверялся пугающе-сладостному замедлению ритмов, внезапному гипнотизму столь естественно жившего без него, изъятого из прошлого и взятого в латунную рамку, Невского. И тут – одновременно с глазом – кольнуло сердце: мимо аптеки неспешно шли, болтая, Илья Маркович с Софьей Николаевной, дядя приподнял фетровую шляпу, с кем-то раскланялся. Забыв вмиг об управлении, Соснин принялся дотошно следить за ними, за каждым их новым и лёгким шагом, беспечным жестом, как следил уже, мысленно склеивая канву их любовной истории из старых сепиевых стоп-кадров, однако зеркальце отвернулось, парочку слизнула слепая голубизна, и тотчас косо вырос затенённо-тёмный дом Мертенса, блеснул высоченной тройной аркадой, в которой, словно насекомое в смоле, застрял трамвай с рекламным щитом, и зеркальце беспокойно заколебалось, аркада, покоробившись, раздробилась на другой стороне Невского во множестве окон жёлтого солнечного фасада, а сам этот фасад дёрнулся вверх, вместе с зазевавшимся на углу городовым срезался небом, резко метнувшимся вправо над угрюмым поперечным фронтом домов.
По инерции лимузин прополз на зелёный.
возвращаясь к беседе– Большая Конюшенная?
– Нет, Желябова.
– Садистское постоянство привязанностей! «Театр эстрады»! – театр театра, театр сцены? Удушье смысла. «Военная книга», – громко читал Набоков, – могучий язык сдался на милость безграмотным победителям! Два дома тому назад ошарашила идиотская вывеска – «кафе-мороженое»! Чуть ранее – «мясо-рыба»! Дефис сотворил чудеса бессмыслицы, когда-то головами качали: не мясо, не рыба, нынче стада-косяки несъедобных гибридов плодит короткая чёрточка.
– Тем более, что ни мяса, ни рыбы нет, – опрометчиво пробурчал Соснин.
– Fleisch ohne Fisch, oder Fleisch minus Fisch? – неожиданно приплетая к лингвистическим новациям арифметику, переспросил Манн.
– «Фауст», – Набоков вывел нобелевца из языковых дебрей русской кухни к возвышенным афишным анонсам. И не без гордости вспомнил. – В «Ла Скала» мой сын, оперный бас, с успехом пел Мефистофеля.
– Да, художника тянет станцевать с дьяволом, – сочувственно кивнул Манн, – я досконально исследовал объективные истоки и неодолимые субъективные опасности этого пагубно-плодотворного влечения в своём великом романе, фиксируя параллельно все текущие причуды и вольности романного замысла.
– «Роман одного романа»? – с издёвкой покосился Набоков и пригвоздил, – как он любит себя, как трепетно сберегает, дабы осчастливливать мировой архив творческих мук, все попутные нюансы своего тяжеловесного сочинительства.
– Да, треволнения замысла достойны самого пристального внимания, сбережения… это документы сознания, документы души.
Почему станцевать? – всё ещё недоумевал, но молчал Соснин.
– Точнее было бы – повальсировать, – отредактировал себя Манн. И принялся высчитывать, морща лоб. – У Гёте свой экипаж появился к пятидесяти годам, а у меня первый автомобиль…
– Как обильно Антонину Павловну ставят!
А-а-а-а, шпилька в Чехова, – догадывался Соснин.
– «Король и лира», – грассируя сильней обычного, читал Набоков, – новейшая русская тарабарщина не чужда, оказывается, игре слов.