Мамин-Сибиряк - Николай Михайлович Сергованцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя приехал раньше времени, и до «открытия классов» оставалось еще несколько дней. Было время, чтобы собраться с духом и ступить в новую жизнь. А потому мальчик подался к дедушке Семену Степановичу, который дьяконствовал в селе Горный Щит в шестнадцати верстах от города. Семен Степанович был «близкий» дедушка, он, как мог, помогал Маминым, к нему ездили гостевать. Внук хорошо помнил, с каким нетерпением ожидали от него письма, и помнил сами письма, исполненные четкими крупными буквами с непременным обращением: «Любезнейшие дети!
Честнейший отец Наркис Матвеевич и Анна Семеновна» и подписью: «Диакон Симеон Стефанов».
Митя не знал о всей сложности взаимоотношений между его семьей и родственниками. Дедушка по отцу, Матвей Петрович, тоже дьяконствовал в селе Покровском близ Ирбита. В свое время, когда Мите было два года, Матвей Петрович пытался переманить сына поближе к себе, в деревню Зайковку. Должно быть, Анна Семеновна сообщила в Горный Щит о возможных и нежелательных географических изменениях. Семен Степанович, чтобы не внести родственного раздора, проявил дипломатическую сдержанность и осмотрительность. Все же он писал молодым супругам: «Родителям вашим первая мысль представилась иметь вас еще поближе, — а это у них и не в виду, что Владыка по получении вашей просьбы посмотрит вкладовые ведомости и увидит, как еще вчерашний человек и без нужды просится уже на третье место — поэтому бы вместо Зайковки не угодить в Чердынский — закамские леса? Разочтите перемещение — какие будут выгоды и причины к просьбе?» Мудрый горнощитский дьякон приводил и резоны за старое место, где священник материально независим от прихожан, потому что получал заводское жалованье: «Мы так думаем: в Висиме надобно глотать жеваное, а в Зайковке от посева до жевки еще много потребно трудов…»
Анна Семеновна противилась переезду всеми силами, видимо, зная нравы семьи свекрови. Жили они при веселой большой дороге, под боком знаменитой ирбитской ярмарки. Покровский дом был полон людей, особенно за столом, куда подавались и разносолы — народ все избалованный. А в Висим летели письма о помощи, о деньгах. Анну Семеновну это раздражало. В своем дневнике за 1859 год она записывает: «И сентябрь прошел покойно, только время от времени меня тревожили письма из Покровского. В каждом из этих писем просили денег, а в последнем приглашают на имянины и непременно приказывают везти денег, а иначе уж так бедны, что нас и принять нечем. Я думаю, что Наркис Матвеевич обдумает, с каким намерением все это пишется».
Но муж поступил по-своему: на именины поехали и денег отвезли довольно.
Гостевание в Горном Щите было не долгим, но очень душевным, поскольку ребенок напрочь забывает неприятное, когда у него перед глазами удовольствия. Дедушка жил старозаветно, не признавая новшеств, — ни газет, ни книг в доме не было.
— А для чего мне книги? У нас отец Вениамин читает и все расскажет, что случится.
И совсем Митю удивило, что в доме не было часов.
— Для чего мне часы? Вот самые верные часы: видишь две ели напротив — вот тебе и часы. Солнышко налево — утро, направо — вечер. Им ни завода, ни починки не нужно.
Тихим здесь было житье-бытье, на мир божий смотрели «с большой подозрительностью, и даже страхом, как смотрит напуганный пассажир из своей кареты в корабельное оконце на разбушевавшийся океан», — замечал впоследствии Дмитрий Наркисович.
Конечно же, Семен Степанович всеми силами воспротивился, когда задумали внуков отдать в гимназию — пустое и соблазное дело. Поэтому он с превеликим сознанием долга сам отвез Митю в город и сдал на квартиру.
Первые дни на новом месте давались особенно тяжело. До позднего вечера в двух комнатах стоял постоянный гам, пока хозяйки, две старые сестры-девицы, не забирали в рачительных целях огарки свечей. Сначала все это разновозрастное общежитие поделилось на старых и новичков, потом — по классам и, наконец, — на заводских и деревенских. Немного позже Митя заметил, что есть среди них бедные и богатые. Проявлялось это и в одежде, и в возможности пить свой чай из хозяйского самовара, коли мог прикупить заварку. Даже в учебниках: иные новички приехали с дедовскими арифметиками и грамматиками, отпечатанными на толстой синей бумаге, смазанными для крепости по краям маслом и переплетенными в грубые холсты и кожу. Их, конечно, велели поменять, а где взять денег? Митя был попович и поэтому принадлежал к богатым.
Когда «начались классы», установился согласный зубрежный шум.
— Ни бо волею бысть, когда человеком пророчество… — доносилось из одного угла.
— Кто были провозвестники Божия откровения? — многажды раз вопрошалось в другом.
Иные ученики, разлегшись спинами на грязном полу и закатив глаза, вбивали в себя мудрость апостола Павла или Кирилла Иерусалимского. Ученики низших классов изнурялись пением на гласы, что для лишенных слуха было сущей пыткой. Некий Введенский, подросток тиранического и коварного склада, назначенный старшим по квартире, сам любивший и умевший петь, особенно донимал таких:
— А ну воспой на восьмой глас: «Господи, воззвах к Тебе, услыши мя».
А в самом училище зубрежка шла уже под руководством учителей.
Митя, хотя и рос бойким мальчиком, но не отличался крепким здоровьем и физической силой, и от этого ему было худо здесь: не раз поколачивали, походя сыпались подзатыльники и донимали щипками, сосед по парте даже ножичком поколол в бок. Но замечательная память, позволявшая хватать с лету любые тексты, даже ненавистный катехизис, немало подняла его в глазах однокашников. Восемнадцатилетний Александр Иванович, физически сильный, но туповатый или, как величал его суровый инспектор, «древоголовый», просиживал в каждом отделении по два срока, то есть по четыре года. А на высшем отделении, куда Мамин сразу поступил, он начинал второй срок. Так что бурсу ему предстояло закончить в двадцать лет, проучившись из них двенадцать. Такой был парень, неспособный к ученью. Митина память на науки ему поэтому казалась почти мистической, внушающей известное уважение. Если прибавить к тому, что Александр Иванович и сам был из заводских поповичей, то объяснимо, почему он Митю взял под свое покровительство. И стало легче.
Грозой училища слыли казеннокоштные, то есть собственно бурсаки. Вечно голодные выходцы из церковных пролетариев, а часто и просто сироты, пользующиеся попечением епархии, они донимали вольных учеников вымогательствами и просто попрошайничанием. Облюбовав кого-нибудь из новичков, бурсак могущественным заклинанием: «Калю!» — как бы накладывал на него табу, и тот отныне становился его данником: приносил хлеб, что-нибудь из домашних гостинцев, особенно по возвращении с каникул. Иначе угрозы и побои:
— Смотри, всю рожу растворожу, зубы на зубы помножу…
«Да, мы отцовские дети, —