Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К депрессивным мукам его добавлялось и любовное разочарование: в той же мастерской «Ленпроекта» с окнами на Петропавловскую крепость склонялась над своим подрамником Галя Ашрапян; она, располневшая, поблекшая, тоже как-то виновато улыбалась Германтову, когда их взгляды встречались; она не походила на себя, прежнюю, на ту прекрасную Галю, которую Зевс уносил на бычьей своей спине.
* * *И тут случай – счастливый случай: в гулком каменном коридоре, у затемнённой железной лестницы, ему снова, как в день зачисления на архитектурный факультет, повстречался Шанский.
Но сначала, за мгновение до материализации из сумрака Шанского, Германтов в коридоре увидел девушку ли, молодую женщину – неземную по стройной выразительности своей, высокую и вовсе не бестелесную, но – будто невесомую, с грациозной, стремительной и лёгкой походкой; на ней, чуть покачивавшейся в узких бёдрах, колыхалась колоколом длинная свободная цветастая юбка, торс был обтянут тёмным тонким свитерком, и тёмно-русые, густые, словно собранные в лепной массив волосы тоже слегка колыхались при ходьбе всей скульптурной формой своей, но… она, будто бы и не касаясь подошвами тускло отблескивавших серых плит каменного коридорного пола, шла впереди, Германтов не мог увидеть её лица… «Если бы туфли у неё были не на плоской подошве, а на каблуках, она была бы, пожалуй, чуть повыше меня», – машинально примерил её к себе Германтов, почувствовав, что какие-то нити уже невидимо протянуты между ними, им и ею, удалявшейся, он представил даже, что они идут по улице рядом, на спутницу его восхищённо смотрят встречные мужчины, он, не видевший её лица, был уверен, что она красива, прелестна… вот она – подумал даже, – его судьба.
Судьба удалялась.
– Юра, – с места в карьер и сугубо в своём духе начал, однако, Шанский, смерив взглядом с головы до ног удалявшуюся фигуру и принимая по обыкновению своему театральную позу, – я имени её не знаю, но я – покорён, так же как и ты, покорён, она, таинственная незнакомка, действительно достойна восхищения! И нельзя не ощутить её магнетизм, она притягивает к себе, – прошептал, – любовь, ревность, смерть. Кстати, – глаза хищно сверкнули, он картинно хлопнул себя по лбу, – я капустник со сценкой из «Отелло» готовлю, пожалуй, её стоило бы пригласить на роль Дездемоны, у неё такая длинная шея, – но тут же Шанский круто поменял тему: – Юра, ты не хотел бы повторить мой трусливо-праведный путь?
Удивлённый, молча ждал продолжения.
– Я ведь не потянул архитектурный воз, позорно с третьего курса сбежал, но не стыжусь, не жалею: ничего безвольно покинутая, вероломно преданная мною архитектура не потеряла. Почему бы тебе тоже не отречься от зодческой тягомотины, не сбежать на искусствоведческий? У тебя, по-моему, мозги как раз в ту сторону сдвинуты, возбуждены искусством.
Неужели он сбросит с себя позорную шкуру кастрата архитектуры?
Шанский, похоже, прознал о его мучениях и почему-то пришёл на помощь… Какой альтруист… Нет, заинтересованная симпатия возникла, наверное, на той школьной перемене, когда он стоял в потоке света, у большого окна. Германтов всё ещё молчал, переваривал: Шанский был уже на последнем курсе, был звездой факультета и, покидая академию с дипломом в кармане, захотел передать звёздную свою эстафету? Передать ему, именно ему, Германтову, так сказать – в достойные руки? Мелькнула сценка: монументальный белобородый Тициан, обнимающий напутственно Веронезе. Но за что, за какие такие достоинства Шанский выбрал именно его, Германтова, пригорюневшегося, разуверившегося в себе самоеда Германтова, на роль продолжателя – продолжателя чего? Да и не только выбрал, но и, как показалось, уже был почти что готов обнять. Всего-то за две-три случайные французские фразы, пусть и фонетически безупречно произнесённые у большого окна, на школьной перемене? Сколько мыслей-сомнений пронеслось в голове… и ещё он опять и совсем уж невпопад подумал о царственно удалившейся незнакомке, вдруг мучительно остро, прямо сейчас, немедленно, захотел увидеть её лицо; и… разве Шанский, ещё студент как-никак, даже при недюженности и гибкости своего ума, при всей своей языковой яркости, многочисленных знакомствах и растущей влиятельности в среде оттепельной богемы, ведал формальными переводами с факультета на факультет, зачислениями…
По своему обыкновению Шанский-искуситель искрил глазами… Искрил в сумраке у железной лестницы.
– Ну как?
И по-итальянски переспросил:
– Si o no?
Так, так… да или нет – не глаза, а бенгальские огни! А почему бы и нет? Покончить с долгой мукой в один присест?!
– Caro mio! – воскликнул Шанский. – Решайся.
Раз – и… Среди мыслей, пронёсшихся в голове, были и мысли, проиллюстрированные впечатляющими, но противоречивыми примерами, поощрявшими, как бы подталкивавшими Германтова к решению сменить стезю и как бы с усмешечками, если способна мысль, как чеширский кот, усмехаться, предостерегавшими. Да, он примерялся к исключительным биографиям; Вазари был средненьким, судя по фрескам его, живописцем и средненьким архитектором, высот явно не достиг, можно было б и позлорадствовать: на фоне гигантов своего времени был даже не средненьким – плохоньким, а вот жизнеописания художников и архитекторов, оставленные им… Нет, вовсе он не плохонький архитектор – замечательная у него сквозная арка, выводящая к свету, на набережную Арно, из узкого темноватого курдонёра Уффици, нет – и вспомнился также знаменитый флорентийский коридор на столбах, перекинутый с берега на берег, коридор над старым мостом, заваленным до неба жонкилиями, анемонами, да ещё была удачная вполне, выразительная, хотя и в комплиментарно-властном духе Медичи, перестройка площади в покорённой Пизе, о, как же старался Вазари сделать приятное могущественному герцогу Козимо I, да ещё… Нет, Вазари вовсе не сбежал из живописи и архитектуры в несущестовавшее тогда искусствоведение, а вот… До чего же прихотливо и издевательски неожиданно, как обезьянки на качающихся лианах, акробатничали, проносясь, мысли: а вот чахоточный Белинский, сочинив бездарную пьеску, которая не замедлила провалиться, спасся от заслуженного забвения в литературной критике, гордо самоутверждался-прославлялся, укоряя и поучая гениев. Припомнилось даже, что кто-то из неглупых людей брезгливо писал о критиках и разных там искусствоведах как о паразитах на теле искусства, но он ведь – промелькнула надежда – другой, другой.
– Ну как, caro mio? – повторил вопрос Шанский. – Юра, si o no? – смотрел весело. – Да или нет, быть или не быть?
– Да, да, быть, – выдохнул он, и неожиданный для него выдох этот вмиг отбросил все мучения, унижения… Всё – позади?
Да! Вдруг отчётливо понял: унижения позади, я спасён. И ещё понял, что заслуженно займёт своё место в первом ряду.
Шанский – лишь инструмент? Но чьё же это, если не повстречавшегося Шанского, благодеяние, чьё?
Как всё в жизни Германтова переменилось! И вовсе не только благодаря кажущемуся могуществу Шанского – никакого реального могущества не было и в помине, всё проще, – нетерпеливое и будто бы беспорядочное развитие постепенно проявляло наклонности, обретало направление и вот… Никто, ну никто из самых ворчливо-вредных старичков на кафедре истории и теории искусств не смог бы и при желании усомниться в широте раннего германтовского кругозора, в готовности и способности его войти в мир искусства. Сохранялся ещё какое-то время осадок разочарования, но перевод оформили быстро, без проволочек и, как выяснилось, к всеобщему облегчению архитекторов-педагогов – Жук расплылся в улыбке, Сперанский ударил ласково по плечу, Мачерет, как бы не желая принимать окончательную капитуляцию, всё же блеснул глазами и в неискренней радости слегка развёл для обозначения тёплых прощальных объятий руки. Ну а в деканате вмиг позабыли про официально-холодный тон – как по команде, все расположились к нему, с улыбками бумажки подписали и переправили в другой деканат.
Вот и все хлопоты!
Напутствуя, Штример сказал, разумеется, не без улыбки:
– Крепостному приятно получить вольную, не так ли? И не стоит, Юра, сетовать на понижение статуса, – архитектурный факультет располагался на третьем этаже, а искусствоведческий – на втором. – Да, судьба опустила вас на этаж, но… временно, вы подниметесь! – и ещё Штример добавил вполне интригующе: – У вас теперь будет больше времени, чтобы смотреть на Запад.
Хотя – сообразил! – никакой интриги!
Окна обоих факультетов смотрели на фасады и крыши Пятой линии и дальше – на Запад, но теперь, опустившись с третьего на второй этаж, потеряв в широте обзора, Германтов, действительно, мог куда чаще, чем прежде, когда возился с подрамниками, постоять у окна: он смотрел на Запад, и где-то там, впереди, над невидимым заливом, к которому катила воды свои Нева, за мачтами, решётчатыми кранами верфей, порта розовело под вечер небо, расцветали закатные облака, и это розовое завтра день за днём и год за годом влекло и радостно обманывало его…