Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все кладбища в его памяти уже смыкались в одно, сплошное, тоскливо бескрайнее; хм, как пели когда-то? Через годы, через расстояния…
И вот всех близких своих похоронил, всех пережил, остался один.
Совсем один, теперь – его очередь?
Германтов наконец раздражённо отбросил одеяло и встал с постели; раздёрнул влево-вправо полотнища шторы, приоткрыв форточку, жадно вдохнул пахнувший по-весеннему воздух и подошёл к зеркалу.
Часть вторая
В погоне за озарениями
Солнечное утро с зеркалом, наполненным умозрениями-воспоминаниями, несколько параллельных линий, неожиданно нарушенный «карантин», выборка из файла «Соображения» и вилла Барбаро как флэшбэк.Весна – его время.
Едва он пробуждался после сырого ветреного мрака и холодов петербургской зимы, он испытывал прилив сил и чуть ли не в первый солнечный мартовский день с капелью его одаривала нежданным посещением своим какая-нибудь случайная, нередко – вздорная, но, как выяснялось позднее, далеко позвавшая мысль.
Так повелось, и он, загораясь, принимал дар.
С такого посещения-озарения начинался сезон радостей и мучений, когда, собственно, и формовалась каждая из его новых книг; кстати, кстати, разве не с год назад, прошлой весной, вдруг толкнулся эмбрион замысла, затем – образно ожил, обосновавшись в сознании, конфликтный союз Палладио и Веронезе? Тогда же, по сути, на пустом ещё месте, но на удивление смело, литой формулой непрояснённого пока смысла явилось ему и название ненаписанной книги – «Унижение Палладио»! Ёмкое и точное, убедительно неотвратимое, как сразу поверилось, название, если отважно вообразить то, что было и что будет, как говорят теперь, на входе и выходе содержаний – вымечтанно-замышленных содержаний и тех, что непременно ему откроются по мере продвижения к цели; да, idea fix, idea fix… что же ещё?
Он зримо представил себе пологий подъём к залитой солнечным светом вилле Барбаро, вмонтированной в фоновый, лесистый склон, о, он вскоре всё увидит, когда войдёт в виллу… И он ведь многое уже открыл для себя с тех пор, как дал имя книге и словно бы вдохнул в неё жизненную энергию – материал сложился в голове, обнадёживающе складывался и в компьютере, хотя пока с белыми пятнами.
И стоило Германтову подумать, что вся его собственная прошлая жизнь обязательно обессмыслится и окончательно опустеет, если он, всё ещё опьянённый идеей-замыслом, не протрезвеет, чтобы написать главную свою книгу, как он испытывал новый прилив уже не только физических, но ещё и творческих, простите великодушно за громкое слово, сил, да-да – наперекор всем преследовавшим его сомнениям, страхам; да и материал книги пребывал в той блаженной полуготовности, которая не позволяла сбросить волнение. В ожиданиях самоорганизации и мечтах своих о совершенстве – да, воображаемые слова и строчки мечтали! – неоформленный материал всё ещё бунтовал, торопил, озадачивал… О, постмодернистское сознание, от которого было принято открещиваться в научной среде, ничуть не тяготило Германтова, напротив, он в отличие от многих скучных коллег и не пытался имитировать объективность, методологическую строгость, почтение к именам и традиционным иерархиям, нет, возраст возрастом, а с пьянящим вдохновением переносил он артефакт далёкого венецианского прошлого в настоящее, чтобы увидеть его в обескураживающем свете своей фантазии. Но пьяным ли от счастья бывал Германтов, протрезвевшим, чтобы продвинуть практическую работу и заодно порепетировать со сладкой болью – всё ведь возможно, всё, – свою обидную неудачу, а главный-то итог минувшего года – от весны до весны – заключался в том, что Германтов на самом деле знал уже во множестве деталей и, конечно, в общих чертах – частности, именно частности, удивительные обобщения подсказывали ему, – чего он хочет, вопреки всем своим сомнениям, – знал! Контроверза его, раздираемого противоречиями, вела. Да ещё внутренний голос, непрестанно подгоняя, напоминал: теперь или никогда! Ну а сначала, напомним, как не раз напоминали уже, он вознамеривался всего-то всмотреться в давний союз-конфликт двух гениев. Да, в последние дни он каждое своё утро обязательно начинал с того, что всматривался… благо герои его, архитектор и живописец, спасибо им, сделали уникальный свой союз-конфликт зримым, вот он, отлично сохранившийся памятник… И он, перед тем как пуститься в путь-дорогу, чтобы все заподозренные им согласия и противоборства в этом союзе оценить, наконец в натуре поглядывал на экран монитора, на просвечивавшие сквозь уникальный симбиоз художественных гармоний идейные противоречия; поглядывал на красочные чудеса свысока, с птичьего полёта, или же вперялся в избранные мазки, линии и точки, как в поднесённые к близоруким глазам элементы шифра – меняя дистанцию, углы зрения, словно оценивал взгляды на художественный союз-конфликт и его подлинную природу с той ли стороны, этой, вмещал, как только он умел, в один взгляд пучок взглядов. Впрочем, не стоит вновь углубляться в отработанную им технологию дознания – индивидуальную технологию вызволения из темноты смыслов, непременно оборачивающуюся для него технологией самовозбуждения…
Весна, весна… Ранняя весна, капель…
И какое ясное утро! За стенкой уже вовсю, без всяких стеснений, забренчало фортепиано…
Весна, солнце…
Встал с постели и тут же поднялось настроение!
Конечно, завтра-послезавтра снова случатся заморозки и нужна будет осторожность при ходьбе, чтобы не поскользнуться, чего доброго, не поломать старые, как ни форси, кости, но вскоре, всего часа через три, когда он отправится в Академию художеств, чтобы прочесть последнюю перед отлётом в Венецию лекцию, запотеет, даже подтает ночная наледь на его милой улочке, а на Большом проспекте лёд уже превратится в кашицу, кое-где обнаружатся проплешины сухого асфальта, сверкающие осколки льдинок с внезапным весёлым грохотом начнут из водосточных труб вываливаться на тротуар…
Он будет идти, неспешно отсчитывая поперечные улицы, по солнечному Большому проспекту к Малой Неве, к Тучкову мосту, затем пойдёт вдоль Первой линии – к Большой Неве; если останется до лекции время, постоит между сфинксами, на ступенях; давний, замешанный на смутных суевериях ритуал… Он будет идти, мысленно репетируя свою последнюю лекцию, он всегда так делал по дороге в академию. Сегодня в планах его было рассказать студентам об искусах мрачного воображения, о Дантовых видениях, стимулировавших и направлявших кисти удивительных в своих прозрениях живописцев, и непременно расскажет он об искусстве Пизы, поместит в центр лекции пронзительную фреску «Триумф смерти» – присутствие скелета рядом, на кафедре, для этой-то лекции будет как нельзя более кстати. Вот только никого из знакомых, никого из кафедралов с вопросами «как дела», не хотелось бы ему перед лекцией повстречать; перед решающим этапом работы он – возможно, тоже из каких-то суеверных опасений? – избегал необязательных пустых разговоров; ему бы прочесть поскорее последнюю в расписании на март лекцию, поблагодарить студентов за внимание и – адью!
Адьё-ю-ю-ю – хорошо-то как… И как же хотелось ему растянуть эту утреннюю весеннюю радость, сохранить её подъёмную силу – даже руки вскинул и развёл в стороны, как если бы в полёт устремлялся.
Но почему – «ю»?
Почему «ю», а не «ё»?
Почему правильно не сказать – адьё?
Адьё-ю, – повторял и повторял он, как если бы ощупывал языком коротенькое простое словечко, в правильности окончания которого будто бы усомнился. Да, был у противоречивого Германтова, владевшего безупречным французским произношением, среди многочисленных пунктиков его ещё и милый фонетический пунктик: даже мысленно произнося летуче-лёгкое словечко прощания, он странно – до невыговариваемости странно – смешивал несмешиваемые звучания «ё» и «ю», но так, чтобы «ю» всё-таки звучало отчётливее…
* * *Он и сюрприз для последней лекции заготовил: меж мрачными кадрами вставит вдруг, чтобы резко сменить регистр восприятия, ярчайшего Матисса, «Радость жизни»… Вставит и – не всё так просто! – проведёт параллели, протянет нить. О, буйная слепая радость фовизма – и вроде бы зловеще-темноватая, с чёрными жуткими провалами, но брызжущая вдруг престранной вечной весёлостью живопись четырнадцатого века, то ли вневременная, то ли так ещё и не решившаяся шагнуть в Ренессанс из Средневековья. На лекциях своих, как и в книгах, он любил контрапункты, не отказывал себе в удовольствии прыгать из одной эпохи в другую, играть контрастами света и тьмы, манер и стилей, разными полюсами смыслов…
Впрочем, главное сейчас для него – адьё-ю; ректорат, кафедра, студенты-аспиранты – адьё-ю!