Германтов и унижение Палладио - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет уж, в глушь, вернее – в так умиротворявшую глухомань: он лениво, в счастливом забытьи передвигался между словно бы забытыми богом и, слава тому же забывчивому богу, так и не затоптанными ордами туристов городками ли, деревнями с каменными улочками, цветочными кашпо на двухэтажных фасадиках с горизонтальными щёлками на тёмно-зелёных или коричневых ставнях, с узорчато, вразбежку, выложенными желтовато-серыми камнями углами домов, с вкусными дымками винокурен, коптилен, с сыроварнями в каких-то безоконно-неприступных, как фрагменты средневековых фортификаций, амбарах. Здесь, в славной французской провинции, он, такой неприхотливый в петербургском каждодневном своём бытовании, он, подшучивавший над северо-французской кулинарной программой Ванды, не иначе как уставшей у себя в Беркли от американских гамбургеров, тоже ведь не чужд был гастрономическим утехам эпикурейца, хотя, заметим попутно, стороной обходил лучшие рестораны с рекламно-звёздным клеймом «Мишлен»: его, не стеснённого ничуть в средствах, не завлекало «самое-самое», а вот в каком-нибудь крохотном семейном ресторанчике с медным колокольчиком на входной двери и старинной мебелью из тёмного дерева он попивал неспешно из шаровидного бокала шабли, не без опаски распробовав, смаковал сугубо региональный деликатес, например икру садовых улиток… Но сыт одними гастрономическими удовольствиями не будешь, отлично думалось Гемантову, нашему меланхоличному гурману-отпускнику, и под гул океана, когда где-то далеко-далеко, в сизом мареве над блеском и пеной, раскисала конусно-скульптурная гора Сент-Мишеля, упруго и наотмашь ударял по лицу влажный солёный ветер; он счастливо задыхался от этого подвижного простора вод и неугомонного ветра, небесный блеск мокрого песка мерк при откатах волн и вновь глянцево голубел… И песок – вспоминалась Куршская коса – хрустел на зубах… Но на пути Германтову изредка и всегда неожиданно попадались и укромные, как где-нибудь в восточном Крыму, бухточки с вскипаниями жидкого малахита и каменистыми пляжиками в обрамлении где чёрных, а где – ржаво-охристых или меловых утёсов. он устраивал привал, чтобы насладиться ритмично-освежающим дыханием волн, взбивающих пену и как бы устало захлёстывающих слоистые камни, послушать музыкальное клацанье гальки; и мог он на таких привалах с ноющей болью вспоминать маму, выезжавшую из Ленинграда, на гастроли, лишь на восток, в Молотов, в Свердловск, в Новосибирск, где были относительно приличные оперные театры, мог вспоминать и горестную судьбу Сиверского, пусть и командированного когда-то, в аспирантские годы освоения классического наследия, в Италию в компании Бурова, Иофана, Нешердяева, Гольца, успевшего до того, как получит по шапке, поднадзорно поклониться Палладио, но…
Но за какие же доблести тебе, именно тебе, ЮМ, достался весь этот невероятный мир красок и форм? – спрашивал себя Германтов, подставляя атлантическому ветру лицо. Весь долгий световой день он мог одиноко брести, закатав джинсы, по нескончаемой широкой полосе твёрдого, зализанного неутомимыми волнами, усеянного тут и там выброшенными чёрными сверкающими раковинками с мидиями песка; панически быстро бежали по песку, чтобы затеряться в кустах, деревьях, мохнатые тени облаков. Он медленно обходил внешне спокойные, но ритмично промываемые приливной волной заливчики с шестами и сетками над устричными плантациями, иногда задерживался у какого-нибудь полотняного навесика над двумя-тремя ящиками со свежайшими устрицами, которыми тут же, на ходу, можно было полакомиться у стола с бутылками белого вина и пополам разрезанными лимонами, тогда как в Париже летом устрицы в меню не включались, устричный сезон там начинался не раньше, чем в сентябре, а заканчивался в апреле – как говорили с сожалением гурманствующие парижане, устрицы можно есть лишь в месяцы с буквой «р». И снова – к криво-изгибистой, испещрённой белыми прожилками кромке прибоя, к подвижным наслоениям нарядной кружевной пены… Как славно было бы, если бы была рядом с ним Катя… А частенько, когда ноги уже подкашивались, а ландшафт приедался, смещался он на перекладных – на местных поездах и автобусах – к югу, к югу, к Ла Рошели, к Каркашону с белыми, как мука, песками, к перекрасившемуся океану, обильно – живо и густо – подмешавшему к своим кобальтово-стальным цветам жирную бирюзу, к селениям с избавившимися от фахверков, побелевшими, по-южному оштукатуренными домами под оранжево-красными крышами; впрочем, кое-где он издали отлавливал намётанным глазом фахверки, без смущения и по-простецки грубо нарисованные коричневой краской поверх свежевыбеленных фасадов; бутафорские реставрации, похоже, привлекали туристов… Как-то добрался до Биаррица, до чёрных скал его и грохочущего прибоя. Глаз было не отвести: ветер гнал по небу кучевые армады, а по бескрайней океанской равнине, по льдистой синеве-бирюзе – вибрирующие горячие глянцевые полосы солнца. Но Биарриц с приподнятым над океанскими буйствами праздничным променадом с пальмами и тамарисками был для Германтова чересчур уж шикарным и многолюдным местом, а он, как мы видим, и в прекрасной Франции ценил радости одиночества на берегу океана… Гул волн звал его обратно даже тогда, когда, побродив по розовой Тулузе, оказывался он где-нибудь в сельской Аквитании, на заласканных тёплым ветерком полях лаванды, или, переместившись, – на всхолмлениях Прованса с его масличными и апельсиновыми рощицами и фоновыми стенами синеющих гор, с городками, столь живописно вылепленными из камня и черепицы на пологих холмах, что воспринимались городки эти как материализованные иллюзии постимпрессионистов. И разумеется, избегал Германтов многолюдья азартной, тщеславно-ярмарочной Ривьеры, да-да, конечно же, избегал, взор его предпочитал пустынные, безграничные просторы песков и волн на плоских атлантических берегах. Да, обедал где-нибудь по пути, во внезапно попадавшихся ему на глаза простых деревенских тавернах, чаще всего съедал пот-о-фе – традиционную для каждой придорожной таверны обжигающе-горячую похлёбку в горшочке, с тушёным мясом и овощами. Да, где-то там, после обеда, в деревенской цирульне и сбрил он прошлым летом серебристо-белые бачки, перетекавшие в обводившую щёки, чуть кучерявую бородёнку; и зачем он отращивал эту опереточную кучерявость? Лицо его не нуждалось в украшательстве и ложной многозначительности, правильно сделал, что быстро, в первой же встреченной им цирульне избавился от бачков и квазишкиперской бородёнки. Хорошо, что никто из знакомых лика его в обрамлении сомнительной растительности так и не увидел. Вспомнил вид из окна цирульни: округлый, как искусственная горка из спутавшейся ржаво-зелёной колючей проволоки, куст ежевики, за ним – заострённая башенка сельской церкви, сбоку, у церкви – два юных пирамидальных тополька… Но им-то ещё расти и расти, а исполинский тот куст-шатёр издавна был важнейшим элементом ландшафтной архитектуры. На белёной стенке цирульни висела заботливо взятая в тонкую лакированную рамку старенькая пожелтелая гравюра, изображавшая эту же безвозрастную башенку церкви, этот же безвозрастный округло-монументальный куст; время в прекрасной провинциальной Франции будто бы остановилось – куда торопиться, если и так всё прекрасно?
Да, вспомнил: к завтраку в гостинице подавали ежевичный джем; славно было бы там позавтракать с Катей, как мечтала она с ним убежать во Францию, убежать – смеялась – «со своим французом».
Под возвращавшую молодость песенку Сержа Генсбура сновала официантка в крахмальном чепце и бело-синем переднике, завязанном на талии бантом; а за соседним столиком какая-то краснощёкая нечёсаная матрона в пёстром балахонистом платье с утра пораньше опохмелялась: глушила анисовую настойку, добавляя в большую гранёную рюмку миндальное молоко.
Неспешный ритм жизни, заведённый от века, и – оборудованные автостояночки, интернет-терминалы, спутниковые антенны. И как всегда – воздушная выпечка, душистое сливочное масло, простокваша с жёлтой корочкой, ежевичный джем, кофе… А в пышную и плотную кофейную пену ещё, помнится, чёрный шоколад на специальной тёрочке натирали; и ко второй чашке кофе – не международная ватрушка с ванилью, а региональное лакомство: клин горячего песочно-рассыпчатого пирога с засахаренными каштанами.
* * *Кофе… Не пора ли пить кофе?
Пора, давно пора.
И, как повелось с утра, докончив этот сеанс интроспекции, он выпьет кофе с ломтиком разогретого зернового хлебца с сыром – или с рассыпчатым печеньем?
Нет, сегодня всё-таки – сделал выбор – хлебец с сыром.
Но варить кофе в джезве он сегодня не будет, не позволит он себе расслабляться; никаких гедонистских медлительных ритуалов со вскипаниями, вздуваниями коричневой пены, помешиваниями специальной самшитовой палочкой, нет, сегодня обойдётся он растворимым кофе и – за дело!