Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И снова не выйдет списать только на лень, на нее одну, — она не бывает такой упорной, такой, как сказали б мы нынче, принципиальной, и Белинский был проницателен, написав об Иване Андреевиче: он «образец русского себе на ум».
Собственно, загадка в одном: в рубеже, в переломе, разломе, как угодно, лишь переходом это не назовешь, — от того, что было, к тому, что стало. От переполненного жизненной силой самостроителя, созидателя собственной биографии — драматической и опасной, ходящей по краю, — до… А вот до той самой легенды, какова б ни была степень ее достоверности, но так надежно подтверждаемой внешним видом (ну, туша и туша) и образом жизни.
Да, молодой Крылов, рослый и крепкий молодец с веселым, но и взрывным нравом (ко всему — отличный рисовальщик, скрипач, математик, легко овладевший и языками, французским и итальянским), сам строил свою судьбу, даже сам ставил ей подножки, и разве что единственный раз, да и то во младенчестве, судьба едва не обрушилась на него без вызова с его стороны. Это когда пугачевцы приговорили капитана Андрея Крылова с семейством к повешению. Однако хоть чудом, но обошлось.
Норов был явлен, пусть и не сразу, по переезде тринадцатилетнего провинциала (тринадцатилетнего — но уже состоящего в службе) в Санкт-Петербург, в обетованный край честолюбцев; случилось это в 1782 году. Заметнейшие из россиян — сам Державин, замечательный драматург Яков Княжнин, великий актер Иван Дмитревский, архитектор, художник, поэт, музыкант, инженер, археолог (и прочая, прочая) Николай Львов, этот российский Леонардо, — все они мало-помалу принимали участие в ярко талантливом юноше; казалось, чего еще? Скромно цвети и нежься в столь благодатной тени — к тому же нашелся не просто вельможный защитник, но истинно просвещенный меценат Соймонов, готовый прикрыть юнца под мягким крылом… Не тут-то было.
Литераторское самолюбие. Такой, казалось, пустяк… То есть нынче-то так не кажется, но, как я уже говорил, в XVIII веке сверчок знал свой шесток — или думал, что знает, добросовестно самоуничижаясь, — и Крылов был одним из первых, кто спрыгнул с шестка. Или, лучше сказать, оказался той ласточкой, которая не делает весны, которая ее опережает и обжигает морозом крылья.
Жажда независимости, обостренное чувство личного достоинства, для эпохи нехарактерное (правда, добавим: и век на излете), именно это вдруг приводит молодого автора, уже нашумевшего первыми драматическими опытами, к ссоре, повод которой так и остался непрояснен, да и не важен, ибо в основе — вышепоименованные и покуда не модные качества. Происходит разрыв не только со «старшим товарищем» Княжниным, но и с самим Соймоновым, которому — только за то, что принял сторону «старшего», — Крылов пишет открытое и предерзостное письмо, распространив его в списках по всему Петербургу. То есть — эвон когда! — ступает на стезю самиздата.
Сумасброд, задира, буян! И, по правде, тут и не стоит искать слов более осмысленных и менее эмоциональных (искали — но не нашли). Сущность ссоры так и осталась непроясненной, такой она и должна остаться, потому что причины здесь — дело семистепенное, первостепенен — темперамент, каковой все равно найдет, на что ополчиться.
Так что дальше — пуще. Вкус первой ссоры, как вкус первой крови, прибавляет азарта; начинается полоса безудержно смелой журналистики; в 1789-м под гусиным крыловским пером возникает журнал «Почта духов» — именно под пером, а не под перьями, так как тогдашний журнал не был — или был не всегда — подобием прежнего: и Фонвизин, затевая журнал «Стародум», предполагал быть единственным его автором, и Новиков с его «Трутнем», и Екатерина II со «Всякой всячиной» не были исключениями.
Вот и «Почта» — это как бы роман-фельетон, выходящий выпусками и достаточно нехитро построенный: духи, точнее — гномы, путешествуют по чужой и странной для них России, рапортуя о ее порядках и беспорядках своему набольшему, философу с нарочито нездешним именем, способным сломать русаку язык: Ма-ли-куль-мульку. И если много позже Иван Андреевич ответит своей любимице, девочке Варе Олениной, спросившей его, отчего он пишет именно басни: «Ах, фавориточка, ведь звери мои за меня говорят», — то тут было совсем напротив. Сам Иван Крылов говорил за наспех придуманных гномов — художеству был оттого немалый урон, ибо говорилось без метафор и экивоков, в лоб, зато и било соответственно — в лбы, хлестало наотмашь по физиономиям. По «личностям и неприличностям» (Пушкин), отчего, как мы знаем, старший учитель кого лишь поставил в угол, кого посадил на хлеб и на воду. Новиков и Радищев пошли в острог, Крылов — спасся, самая-то гроза прошла краешком: «Почту духов» закрыли, в типографии произвели обыск, ему самому практически запретили заниматься литературой и принудили покинуть столицу. Всего-то…
И вот тут опять оказалось, что Крылов будто сам накликает беду: только-только прошел обыск, а он сочиняет… Что? Сатиру «Каиб», где прозрачно выводит… Кого? Верховную троицу государства: Потемкина, Безбородко и генерал-прокурора Вяземского — под именами… Какими? Дурсана. Грабилея и Ослашида. Не больно изобретательно, согласен, но уж нагло — сверх всякой меры.
Что дальше? То, что позволю себе изложить пунктирно, благо характер буяна и сумасброда понятен. Жизнь в провинции — и в Москве, каковая тоже провинция. Бешеная игра в карты: неутоленная страсть искала, как видно, любого выхода. Смерть Екатерины, после чего — встреча Крылова с новоиспеченным императором Павлом; тот принял его почтительно: «Здравствуйте, Иван Андреевич. Здоровы ли вы?..» — но о чем шла беседа, оба скрыли. Что до Павла, понятно не то положение, в коем докладывают и отчитываются, хотя, будь император доволен, наверное, не удержался бы объяснить о том приближенным (как Николай I объявил, сколь удачен был разговор с Пушкиным, возвращенным из ссылки). Что ж до Крылова, то, быть может, именно с этого часа и начался период его умолчания — о себе, о своих воззрениях, о том, что творится внутри. Период, окончившийся лишь со смертью его.
Ясно одно: не договорились. Да и куда ясней, ежели начинается новое оппозиционерство: Крылов поступает в секретари к князю Сергею Голицыну, что само по себе вызов, тем паче после монаршей аудиенции, так как Голицын отставлен Павлом за дерзость. А литераторская расписка в оппозиционерстве — комедия «Трумф», которую все принялись переписывать от руки (вновь, стало быть, самиздат?), а в печать не пускали еще семьдесят с