Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что и понятно. Сама-то по себе память об их отце и деде была изрядно-таки испакощена официальной историографией — конечно, в угоду ненавидевшей Павла Екатерине II.
И невольно-безвольно участвовавшему в его «устранении» Александру, — но что до Крылова, то слишком уж непочтительно был представлен немец-капрал Трумф, сквозь идиотический облик которого явно просвечивал убиенный зубовской табакеркою царь.
Употребим знакомое слово: так что ж, диссидент? Можно ответить и так… Хотя лучше — не отвечать, вспомнив, что XVIII век — век государственного созидания и все страстные противоборства сводятся к частностям проекта, а не к тому, стоит ли строить. Точно так же, если где-то прочтете, что Иван Андреевич Крылов еще смолоду избрал позицию мизантропа, не думайте, будто речь о закоренелом человеконенавистнике. «Тот, кто ненавидит людей, чуждается их», — толкует понятие современный словарь; тогда же слово понималось иначе. Речь шла не о ненависти, не о холодном презрении, а о строго взыскующей любви — настолько сильно взыскующей, настолько уверенной, будто человек обязан принять просвещенный облик, что… Впрочем, слово самому Крылову, его «Почте духов»: «Я весьма в том уверен, что ничто не может быть столь полезно для благосостояния общества, как великое число сих мизантропов; я почитаю их за наставников и учителей рода человеческого».
Вот!
Крылов был художник, артист, способный к перевоплощению, ищущий этой возможности, — иначе откуда взялись бы его звери, так мало похожие на привычные басенные аллегории, но подлинные, живые? И, надев в молодости маску сурового мизантропа, не прощающего человечеству ничего дурного, он, конечно, играл и доигрывал эту роль, уйдя в нее с головою. «Если даже вы в это выгрались, ваша правда, так надо играть», — как писал наш современник Пастернак. И разве потребность в игре, без которой невозможно представить ни одного художника, не являлась в Крылове всегда, постоянно, даже вне его словесных занятий, — от азартных картежных боев до той самой игры в дикаря, в первобытного человека, которую он себе разрешил на свободе, в имении Татищевых? Да что говорить — та же маска, та же игра остались на всю долгую жизнь, и переменялись скорей не они, а — время.
Для пущей ясности: кто еще примерял на себя роль взыскующего мизантропа в русской литературе XVIII столетия? Фонвизинский Стародум, простой и честный солдат, мыслитель, разочаровавшийся в нынешних властях, но имеющий твердую программу исправления — и государства, и людей. А в XIX веке? Естественно, Чацкий, который, разочаровавшись, бежит из Москвы: «Карету мне! Карету!» Говоря попросту, эмигрирует.
(Кстати, припомним, как называлась комедия Мольера, насчет которой давно доказано, что она не только была первотолчком для сочинения «Горя от ума», но Грибоедов даже прямо взял из нее несколько ключевых слов? Так как же? «Мизантроп».)
Крылов в Чацкие не годился. Он эмигрировал в самого себя. Словно — разом, вдруг — перешел в иной возраст, и не случайно «дедушкой» его нарекли задолго до достижения дедовских лет. Он спрятался в своей великолепной туше, разросшейся до размеров легенды и мифа. И хотя, разумеется, нет ничего глупее, чем утверждать, что и великанский его аппетит, и монументальная неподвижность суть только игра, а не склонность натуры, но вот чего нельзя отрицать: он и в это — не то чтоб играл, но опять же доигрывал и наигрывал. Чтоб спрятаться глуше, надежней — что и удавалось: ну, дедушка и дедушка, что с него взять? Однако… «Нрав имел кроткий, ровный, но был скрытен, особенно если замечал, что его разглядывают. Тут уж он замолкал, никакого не было выражения на его лице, и он казался засыпающим львом». Это вспоминает Варвара Оленина, «фавориточка». И вдруг: «Минутами, когда он задумывался, у него взгляд был гениальный». То есть лев не всегда умел скрыть, что он лев.
Это каким же внутренним напряжением надобно обладать — и недремлюще, постоянно, — чтобы все время стеречься, чтобы не разглядели, не раскусили, не разоблачили в туше гения!..
«…Был ли он добрый человек?.. Если б о Крылове мне задали этот вопрос, то я должен был бы отвечать отрицательно. Чрезмерное себялюбие, даже без злости, нельзя назвать добротой… Человек этот никогда не знал ни дружбы, ни любви, никого не удостаивал своего гнева, никого не ненавидел, ни о ком не жалел».
Положим, это пишет Филипп Вигель, мемуарист превосходный, но известный своей злобностью и испорченностью, — и будто нарочно ему отвечает та же Оленина: «Что рассказывается о нем в биографиях — верно, кроме одного, что ему недоступны будто были чувства любви и дружбы». И впрямь: даже скупые сведения о крыловском «нутре» опровергают Вигеля начисто. К примеру, он был трогательнейшим дедом, обожая внучку Наденьку, дочь своего незаконнорожденного чада. Содержал до самой их смерти мать и брата (но, заметим, опять-таки скрытно: «не оставляй следов», как советует современный нам поэт). А как бурно, по-детски воспринял он смерть Пушкина! А кой черт потянул его, неповоротливо-неподвижного, на Сенатскую, в час восстания декабристов? «Хотел взглянуть, какие рожи у бунтовщиков». Точно не знал многих из них. «Не оставляй следов»!
Даже его неоспоримая бытовая лень предстает в особенном свете, если вспомним, что этот демонстративный лентяй взял да и выучил в старости труднейший древнегреческий язык — чтоб читать в подлиннике Эзопа, и поразил переводчика Гомера Николая Ивановича Гнедича легкостью, с какой переводил и толковал строки из «Илиады». Тот даже заподозрил подвох, розыгрыш.
Или — увидел однажды жонглера-индуса, подивился его ловкости, взревновал и решил добиться того же: «заперся и точно добился». А добившись, тут же и бросил. Это вам — не труд? (Пусть даже и бесполезный, пусть Крылов здесь Сизиф-доброволец, — в самой бесполезности этой есть тайный смысл.) Это вам — не прорывы могучей энергии, не умершей, а лишь затолканной внутрь?
Вот внутри-то она и запечатлела след. В гениальных баснях, которые творчески повторили тот самый обманный ход, которым Крылов-колобок ушел от… Можно сказать — вообще от мира, обманув и верха и низы, власть и публику; последняя, впрочем, должна быть ему благодарна за этот обман.
И — была.
Басня — род нравоучительный, воспитательный. Не зря ее выбрал излюбленным жанром XVIII век, и вот ее-то Крылов незаметно, лукаво лишил этого непременного свойства, устранил указующий перст или, вернее, использовал для составления известной трехпальцевой фигуры.
Басни его именно бесполезны — если, конечно, не иметь в виду смысла ругательного, держа в голове пушкинскую формулу свободы искусства (правда, заимствованную им у Дельвига): «Цель поэзии