Русские, или Из дворян в интеллигенты - Станислав Борисович Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя книга — не книга литературоведа, потому отсылаю любопытствующего читателя к тому анализу крыловских басен, что сделан нашим блестящим психологом Львом Выготским; он первым заметил, до какой степени их моральные прописи не совпадают, как правило, с сюжетом, тем более с эмоциональным смыслом. Понял: в отличие от Эзопа, Федра и Лафонтена, чьи аллегории наш баснописец, казалось, всего только перелагал, его создания — вовсе не традиционные притчи, они — игра, зрелище, драма. Да если б Иван Андреевич с добросовестным педантизмом отнесся к морали басни про Ворону и Лисицу, осуждающей лесть и льстецов, разве тогда смог бы он весело уподобить этой Лисе себя самого, которому случалось расхваливать графу Хвостову его сочинения, дабы затем выпросить у простодушного графомана деньжонок?
В том-то и штука, что в крыловских баснях мораль — рудиментарный отросток, лишь подтверждающий своей ана-хронистичностью перерождение организма, и, скажем, много ли общего у однолинейной рацеи («У сильного всегда бессильный виноват») с трагическим диспутом, который на наших глазах разворачивается в басне «Волк и Ягненок»?
«Всякое новое обвинение Волка Ягненок парализует с возрастающей силой», — замечает Выготский; мы — радуемся, видя, что у слабости есть перед силой своя сила, той недоступная, но чем очевидней победа Ягненка, тем неотвратимее гибель его.
Все-таки не обойдусь без пространной цитаты — больно уж хорошо рассуждение:
«Как величественно, например, звучит речь Ягненка о Волке:
Когда светлейший Волк позволит,
Осмелюсь я донесть, что ниже по ручью
От Светлости его шагов я на сто пью;
И гневаться напрасно он изволит…»
И ведь вправду — величественно; эти слова не позволяют прочесть себя с холопской дрожью в голосе — так говорит человек, даже внизу иерархической лестницы сознающий свое достоинство.
Мысль, быть может, безумная: не в таком ли тоне беседовал сам Иван Андреевич Крылов с императором Павлом Петровичем? Не этот ли тон помешал им сойтись? Слава Богу, финал вышел другим, а то бы… Но — дальше:
«Дистанция между ничтожеством Ягненка и всемогуществом Волка, — комментирует Лев Выготский, — показана здесь с необычайной убедительностью чувства, и дальше каждый новый аргумент Волка делается все более и более гневным, Ягненка — все более и более достойным, — и маленькая драма, вызывая разом полярные чувства, спеша к концу и тормозя каждый свой шаг, все время играет на этом противочувствин».
Именно — драма, и кто нам скажет, сколько внутренних сил было истрачено — не только на кропотливый отделочный труд, ибо иные из басен переписывались до десяти раз, но на самоличное участие в этой драме, без чего невозможно быть художником? И чтобы разыграть эту драму в собственной душе, стоило и, может быть, надо было уйти, эмигрировать в самого себя.
Легенда о Крылове, образ Крылова-лентяя, к тому же не знавшего «ни дружбы, ни любви», — это, если угодно, еще одна победа художника. Еще одно проявление великой души, с такой необыкновенной силой разочаровавшейся в своей способности переделать мир, что и эта, снова скажу, эмиграция в себя самого произошла в формах вызывающего гротеска. Проявление трагическое, победа горькая — но и такая русская.
Неудивительно, что Крылов в этом смысле не одинок. Даже великий труженик Чехов прикидывался ленивым, видя, значит, в этом какой-то смысл. «Ленюсь гениально… Лень изумительная… Из всех беллетристов я самый ленивый… В моих жилах течет ленивая хохлацкая кровь… Ленюсь я по-прежнему… Я хохол, я ленив»… Выписки, сделанные приметливым Корнеем Чуковским, слишком постоянны, чтобы быть случайными словами, вырвавшимися непроизвольно. А воротясь немного назад, вспомним еще одного показательного лентяя — Гончарова, уверявшего, что писал Обломова с самого себя. Антона Дельвига, который еще в Лицее получил кличку «Лентяев» и который свою природную склонность к ленивому созерцанию также превратил в маску и позу. Даже — в позицию. И снова, поверив тому и другому, мы как-то позабывали, что Гончаров-лежебока мало того что кое-что написал, но мог отправиться в кругосветное путешествие. А Лентяев-Дельвиг за свою недолгую жизнь успел на удивление много: сочинил том стихотворений, блещущих отделкой, был боевым журналистом и тонким критиком, основал «Литературную газету» и альманах «Северные цветы», издания образцовые…
Да и не только в этом дело. Вернее, оно именно в деле, а не делах.
Нехитрый мой каламбур основан на презрительной фразе Петра Чаадаева, спросившего некогда: зачем делать дела, если надобно делать дело? Смысл понятен, и именно эту мудрость учел Гончаров, понявший тщету «дел» Штольца и пожалевший, что милый ему Обломов, пренебрегая тщетой, трагически не способен к «делу», которое наполнило бы его жизнь смыслом. Тем самым, который разгадал в Иване Александровиче Гончарове Иннокентий Федорович Анненский:.
«Гончаров любил покой, но это не был покой ленивца и сибарита, а покой созерцателя. Может быть, поэт чувствовал, что только это состояние и дает ему возможность уловить в жизни те характерные черты, которые ускользают в хаосе быстро сменяющихся впечатлений. Такой покой любил и Крылов. Он переживал в нем устои своих образов».
Да! Все они, сколь бы ни различались характером и талантом, и Гончаров, и Крылов, и Дельвиг, и даже Чехов, озадачивший Бунина тем, что сказал: писатель, берущийся за перо, должен себя чувствовать «холодным, как лед» (не прямой ли аналог душевной — будто бы — лености?), все, говорю, осознали, каждый по-своему, призвание российского литератора: преображение души человека, поиск пути этого преображения. Парадокс? Но как найти этот путь, как ощутить «устои», не сосредоточась на своей внутренней независимости, на «тайной свободе», требующей закрытости? Той самой, которой отличались все четверо: Крылов забавлял ею современников, поставляя им материал для толков про его чудачества, а Чехов, случалось, что и неприятно шокировал — в период расхристанности, болтливости и отвратительного стремления выворачивать душу пред кем попало…
Вот и — закрылись, ушли в себя, чтобы духовно выжить и сохраниться. Не у каждого получилось. Дельвиг не выжил физически: приоткрылся, взорвался, когда Бенкендорф наорал на него, угрожая Сибирью, и, приоткрывшись, погиб. Не от страха, от унижения. У Гончарова с Крыловым опыт — эксперимент — удался.
Правда, не настолько, чтоб нам в самом деле поверить, будто крыловская молодая энергия растворилась, закисла в его необъятном теле.
…Хороший, но полузабытый поэт Петр Шумахер, сам, между прочим, язвительный острослов, игравший в благодушного увальня, написал в 1866 году стишок «К памятнику Крылова» — к тому, что создан бароном Клодтом и поставлен в петербургском Летнем саду:
Лукавый дедушка с гранитной высоты
Глядит, как резвятся вокруг него ребята,
И думает себе…
Приметим,